Едва догадавшись, что заячий крик под окном был первым сигналом его будущей скорой (и наверняка мучительной!) смерти, адмирал остро жалеет, что не послушался советов верных людей, которые убеждали его немедленно покинуть Париж и уехать в Ла-Рошель. Вторая же мысль… А может быть, она была первой, и вообще — даже не мыслью, а просто телесной потребностью — протянуть руку влево от себя и ощупать простыню. Простыня уже прохладна, а это значит… о, это значит очень многое!
И прежде всего то, что подозрения, которые владели адмиралом, подтвердились.
Он всегда уважал свой ум, свою догадливость, свое умение предвидеть события, однако сейчас отдал бы все эти свойства, которые делали его даже не первым среди равных, а первым среди первых, отдал бы их за непробиваемую крестьянскую тупость, за младенческую недогадливость, за невинно-девичью доверчивость. Отдал бы не глядя, чохом! Он не хочет этих подозрений, которые отравили ему последние земные дни и отравляют последние мгновения жизни! И еще он пеняет небесам за то, что не даровали ему последней милости, не дали встретить смерть во сне — в том сне, где
Если бы
И, бессильно шаря по простыне, проклиная и свою бесполезную догадливость, и губительную доверчивость, адмирал горестно шепчет:
— Прощай. Прощай…
И он не верит ушам, услышав с той стороны, где потайная дверь, едва различимый шелест платья и едва уловимый шепот:
— Прощай. Прощай, моя любовь!
Он жмурится, гася готовые подступить к глазам слезы, и лицо его, которое все враги (да и друзья, даже самые близкие люди, даже жена и дочери!) видели всегда суровым и непреклонным, вдруг жалобно, по-детски морщится от этой последней, вероломной… предсмертной лжи. Потом он думает, что это была ложь во спасение, и ему становится чуть легче дышать. Может быть, Господь все же простит ему грех? Последний, такой сладостный грех его жизни…
Дверь закрывается, он отчетливо слышит этот звук, а еще слух его успевает различить торопливый перебор легких ног вниз по ступенькам (она убегает, она убегает, ее уже нет!), а потом с шумом распахивается парадная дверь, и в комнату врываются какие-то люди, крича, вопя, угрожая и бранясь. Он узнает людей Гиза: Петруччи, Бем, Тисинджи…
И все, что успевает сделать адмирал, это встать с постели и опуститься перед распятием в углу.
— Вы пришли убить меня, господа? — спокойно спрашивает он. — Я не стану вам мешать. Я так долго жил на свете, что уже готов покинуть его.
Издалека доносится звон колоколов. Адмирал не знает, что это сигнал всем католикам Парижа идти убивать гугенотов. Ему кажется, колокола звонят в его честь, и улыбка, последняя улыбка восходит на его худое, покрытое шрамами, недоброе, чеканное, горделивое лицо.
В следующее мгновение кинжал Петруччи вонзается в его грудь.
— Он сам просил убить его! Вы слышали? — говорит итальянец, вынимая кинжал.
Но адмирал еще жив! Бем несколько раз пронзает его шпагой, а потом трое убийц поднимают безжизненное, отяжелевшее тело и переваливают через подоконник.
Труп тяжело падает наземь.
Труп? Нет, он еще жив, он открывает глаза и смотрит… смотрит на человека, который стоит над ним, широко расставив ноги и держа руку на гарде своей шпаги.
— Гиз, проклятый убийца! — хрипит адмирал — и, пронзенный этой шпагой, умирает прежде, чем успевает призвать Господа на помощь.
А может быть, он даже и успевает сделать это, да вот беда — Господь чем-то другим занят и мешкает отозваться.
Нет, не так. Единоверцы адмирала скажут потом: Бог решил сделать из него мученика, а оттого отдал его беззащитным в руки врагов.
Может быть…
Герцог де Гиз — ну конечно, Колиньи не ошибся! — качает головой:
— Ты решил в честь свадьбы моей сестры вырядиться, да, безбожник? Надел на свои белые волосы красный парик? Ох, накажет тебя твой Бог за нечестивые забавы!
Он хохочет, но вдруг обрывает смех и оборачивается на звук легких шагов.
К нему приближается темная тень — она очень похожа на женщину, скрытую плащом. Из складок плаща высовывается тонкая белая рука, блестит нож… Через миг та же рука прячет под плащ нечто, окутанное белым платком, сквозь который сочатся капли крови. Потом женщина наклоняется над трупом, словно для прощального поцелуя, а когда поднимает голову, де Гиз видит, что губы у нее в крови.