Давида охватил восторг при мысли о семидесятисемикратной мести угнетателям. И сейчас же вслед за этим он увидел черного Каспара, лежащего в погребе, при свете факела, с судорожно сведенным ртом и вздрагивающим искусанным языком.
Душа его старалась укрыться от этого греха. Пылая в лихорадке, он зарылся лицом в подушку кровати — но не мог заснуть.
«Но все же без греха не обойтись», — думал он, и рот его сжимался в жесткую складку, словно в этот момент от него уходил добрый гений его детства.
«Без греха не обойтись, наш позор слишком глубок, мы не можем надеяться на избавление честными средствами. Следы отвратительного позора должны остаться и на нашем избавлении. Не по пути добродетели придет оно, не пророки и песнопевцы будут его возглашать. Слишком долго лежали мы в грязи, мы подобны тому поколению, которому ни Моисей, ни Иешуа не являлись избавителями, которому пришлось послать блудницу для того, чтобы спасти его от виселицы палача. Эсфирь, Эсфирь! Отвратительно разукрасила себя красавица, отдалась прихоти царя, и это тоже называлось местью, это тоже было избавлением! Избавлением посредством греха. О, как я это все неправильно понимал до сегодняшней ночи. Я хотел принять грех в сердце как радость, хотел быть с ним счастливым, считая его легким и приятным. Потому что ничего о нем не знал! Но теперь я знаю всю правду. Грех колюч, я бегу от него, он безобразен и воняет падалью. И все-таки надо грешить, грешить без радости, грешить ради Бога, ради избавления, — держать меч, от которого отказывается рука, пить кровь, которая горька, как желчь, может быть это и есть тот священный подвиг, к которому я призван.
И, может быть, это и есть подлинный смысл изречения, что надо служить Богу также и дурным побуждением».
XIX
Он спал недолго.
Его разбудили громкие голоса в соседней комнате, где занимался отец и где обычно было так тихо.
Давид поспешно оделся. Он знал, что означает этот шум. В целях безопасности, как и раньше неоднократно, заседание совета назначили не в доме старшины, за которым могло быть установлено наблюдение, а в доме не возбуждающего подозрений ученого, Симеона Лемеля.
В качестве сына хозяина дома Давиду разрешалось присутствовать на собрании, слушать, но, конечно, не выступать с речами. Не любопытство, а горячая забота о судьбе общины заставила его войти в комнату, где он безмолвно поклонился отцу, едва взглянув на остальных, и, не желая мешать им, немедленно уселся в уголке. Это было, собственно, излишним, потому что заседание еще не начиналось. Из двадцати семи старост некоторые еще отсутствовали, в том числе и сам старшина. Не пришел еще и рабби, который как «отец суда», то есть председатель его — «ав-бет-дин», был приглашен вместе с обоими заседателями — «даянами». А между тем прошло уже больше часа после времени, назначенного для начала собрания.
Давид уже привык к тому, что заседания совета начинались с огромным запозданием и что те немногие, которые имели хорошую привычку приходить в назначенный час, бесполезно тратили время из-за других, не соблюдавших порядка. Так бывало на всех заседаниях, а не потому, что сегодня было положено собраться в такой ранний утренний час. Но именно на сей раз Давид надеялся, что будет сделано исключение из дурного правила, ибо все же должны были понимать, что быстрое решение являлось вопросом жизни и смерти! «Странное дело, — думал Давид, — для других мы внимательны и аккуратны. Многие дворяне держат при себе евреев, которые самым добросовестным образом и очень успешно ведут их сложные дела. А свои собственные дела мы ведем без того чувства порядка и долга, которое, будучи выражено в мелочах, обеспечивает благоприятный исход всему делу»…
Наконец, вошел старшина в сопровождении своего друга, высокого тощего Липмана Спира, который пытливо и вызывающе смотрел в лицо каждому из ожидавших, когда обменивался с ними рукопожатиями. Посмеет ли кто-нибудь сделать замечание или выразить порицание запоздавшему старшине? Решится ли кто-нибудь не признать, что это опоздание более чем оправдывается глубокомысленными планами, тайными совещаниями, которых не в состоянии постичь обыкновенный член совета? Раздражение, горевшее словно про запас, на всякий случай, в сверкающих карих глазах Липмана Спиры, требовало простора, в котором оно могло бы разрядиться еще прежде чем что-нибудь произошло, прежде чем был заявлен какой-нибудь протест против старшины, которого Спира горячо почитал. С шумом он занял место, опрокинул стоявший перед ним пульт; на скамейке ему было слишком тесно, в кафтане с расстегнутым воротом — слишком жарко. Он беспрерывно теребил левой рукой свою длинную бороду.