Молния озаряет маленький полуостров у стен. С трудом ему удается пристать. Здесь лежит, словно заранее приготовленный, маленький плот. Ему остается только столкнуть его в воду. Он подталкивает его длинным шестом. Это делает меньше шуму, чем движение лодки. Разразившаяся буря тоже приходит ему на помощь. Иначе, пожалуй, кто-нибудь из граждан, которые не слишком крепко спят, мог бы заметить, что кто-то объезжает вал в такое необычное время. Но никто не замечает. Судьба хранит тех, кто доверяется ей. «И вот я незаметно крадусь вокруг вражеского города. На стенах нет сторожей. Я беру стены штурмом, и прекрасная девушка достается мне в добычу».
Вода становится мелкой. Плот наталкивается на камень. Городской ров лежит в полном запустении между обоими мирными пражскими городами. Уже много лет как прекратилась имперская распря и война с Венгрией. Врага больше не боятся.
— Обо мне они не подумали, — смеется Давид и бежит по высохшей ложбине. Теперь он узнал башенку на кузнице.
Маленькая железная дверь. Она ведет в погреб и расположена невысоко над рвом. В три прыжка он добирается до нее, и вдруг сердце у него сжимается: а что, если дверь закрыта! Тогда вся затея была понапрасну.
Он трогает — дверь закрыта. Моника его больше не ждет.
Но сейчас же он начинает себя упрекать: к чему эти прежние страхи? Он дергает дверь сильнее. Оказывается, что она только чуть-чуть прикрыта.
Велика сила трусости. Она даже может закрыть открытую дверь.
Наощупь пробирается он по ступенькам. Входит в погреб и спотыкается о коврик, на котором лежит теплое тело. Моника просыпается. Спросонья обнимает его, обдает его своим телом.
— Не здесь, не здесь, — шепчет она ему.
Она ведет его по лестнице погреба наверх, открывает дверь. Они попадают на двор, который он уже так давно не видел. Все благоухает. Кусты и деревья в полном цвету, Веет тихий ветерок. Гром вдали глухо рокочет от поры до времени.
Быстрыми шагами она приводит его к узенькой витой лестнице, которая ведет в ее комнату над кузницей.
Как уютно здесь, как тепло после дождя и бури. В бокалах из богемского хрусталя разлито красное вино. Нет, этого не надо! Законов о пище он не желает нарушать. Только воду! Но она, должно быть, налила в воду вино, потому что вода горячит его, ударяет в голову. Разве в кузнице под ними начинают работать ночью? Из пустой кузницы доносится глухой удар молота, сотрясает пол верхнего этажа.
Мягкими руками Моника гладит его горячие мозоли, которые он натер себе на ладонях, прижимается своими пахучими волосами к его щеке.
— В это окошко я глядела, поджидая тебя тогда, в воскресенье.
— И сегодня ты ждала меня?
— С тех пор — каждую ночь.
Больше она не говорит об этом. Она хвалится своим терпением, а не своей предусмотрительностью. Ему становится так приятно и легко от гордой скупости ее слов, от ее нежного поцелуя и от объятий ее тонких рук. Да, это снова она, его Моника, задумчивая в ласках своих, святая возлюбленная того незабвенного воскресенья.
Но вскоре все ее движения начинают казаться ему странными. Здесь, в своей собственной комнате, под мерцанием голубых светильников она держит себя более уверенно, бурно, откровенно, нежели там, в доме у своих родителей. Моника разыгралась, она поет, танцует, напевает мелодию и пляшет величавый падуанский танец. Шаль спадает с ее стройных белых плеч. А кругом глухая ночь… Тишина и сон повсюду. Кто это зовет и манит!
Каждый раз, проходя мимо него в движениях танца, она пылающим лицом дотрагивается до его щеки. Его бросает в жар, а она с улыбкой отлетает в далекий темный уголок комнаты и снова выступает оттуда с горделивым, неприступным выражением на лице.
Эта не та Моника, о которой он мечтал.
Но если он думает, что только ее робость и кротость, ее добродетельно закутанное тело очаровали его, то на сей раз он убеждается в противном.
— Что ты делаешь, Моника?
Она достает из сундука черный ковер, расстилает его на кровати. Он должен отвернуться, стать лицом к стене. Потом она хлопает в ладоши: «Готово!» Белая, нежная нагота распростерлась, напоминая собою белый куст, что цветет на дворе. Руки заложены под голову, ослепительно белые локти и закругленные груди манят его.
— Вот так было у мессера Бальбо! — хохочет она. И хохочет все сильнее, так что он не знает даже, что о ней подумать.
— Так иди же, иди же на ложе пыток.
Так он назвал его тогда, когда пожалел ее. В нем закипает раздражение, чувство стыда. Ему кажется, что в нем оскорбляют, убивают все, что в нем есть лучшего. — Лилит.
Но сопротивляться уже поздно.
И впервые, среди опьяняющего блаженства, он ощущает что-то вроде тонкого укола ужаса.
XII