Не годы и не десятилетия, а эпоха империи и дух империи составляют «соль» романа Владислава Отрошенко: в романе происходит своеобразная «борьба» писателя с исторической литературой за героическую. В нем передается военный блеск, для чего автор совсем не боится покинуть путь естественности и почти с мелодической изобретательностью описывает и опьянение победой, и героические характеры (с их гордостью и гневом, негодованием и яростью, буйными поступками и бесшабашной, веселой смелостью). Стоит привести один такой блестящий образчик военной героики, чтобы читатель мог ощутить и сам все то, о чем говорю: «Подобным жестом — если уж тут упомянута артиллерия — дядюшка Нестер, командовавший батареей в Галицийском сражении и пресекавший с героической беспощадностью отчаянные контратаки австро-венгерской конницы, предварял суровое — «Пли!» или сердечное — «За сербов-братушек!», пока однажды фугасный осколок, вдруг прекративший визжать у него под шинелью, но еще не завершивший стремительного полета, не опрокинул его с высокого гласиса и не понес, как запомнилось дядюшке Нестеру, «прямо по воздуху», в сторону Луцка, над блиндажами, окопами, над остывающими воронками, над запрокинутыми головами молоденьких канониров, еще не вовлеченных в величественную баталию и потому взиравших на дядюшку Нестера с настороженным любопытством…, над озерцом, оврагом, над поврежденным аэропланом, над санитарным шатром, возле которого тучный доктор в уютной бекеше поверх халата и в одном, перепачканном глиною, сапоге азартно гонялся за контуженным фейерверкером, и, наконец, над безлюдной, мирно цветущей равниной, над которой он удивительно долго и уже совершенно беспечно — позабыв о дружных пушках, весело рыкавших по его команде, и об австро-венгерской коннице, слепо топтавшейся в облаке пыли, и обо всем на свете, — летел, блаженно переворачиваясь и свободно взмывая к солнечным небесам, вместе с планшеткой и щегольской тростью». О полученном «героическом увечье», однако, много позже, в кругу семьи имелось и другое мнение: «Героического увечья… можно было бы и избежать, если бы, скажем, дядюшка Нестер не находил бы особого удовольствия в том, чтобы ухарски красоваться в картинных позах на всевозможных насыпях, холмиках и прочих живописных возвышениях». Другой дядюшка, брат Нестера, Александр свою проворную, легкую ногу «нечаянно истратил в пятнадцатом году на Кавказком театре»… Героизм берется часто в самом первичном значении мощи, как качество для выражения силы — сила речи писателя тогда напоминает древние торжественные мадригалы: «Сплавьте в сердцах ваших нежность с отвагой — и этот сверкающий сплав да будет зерном вашей ярости, свинцом ваших блестящих пуль» (из речи грека перед битвой). С другой стороны, воинский пыл может передаваться самым невероятным образом; речь героев звучит как воинственная партия из какой-нибудь итальянской героической оперы; торжественные въезды, парады и выезды даются писателем в духе ярких батальных полотен. Так идеал красоты оказывается имперским.
В романе Отрошенко есть редкая по нынешним временам способность «отдать себя» изображаемому миру, тем самым легко выбраться за пределы только своего собственного «я». Он умеет дышать тем большим миром, который оживляет в своем творчестве, тогда как в «филологическом романе» Дмитриева все наоборот — меркой становится профанное видение и понимание мира героем-рассказчиком. У Владислава Отрошенко иной исток — в разноголосии его романа тонет всякий один-единственный голос, у него принципиально иная субординация автора и его героев.
Герои Отрошенко обладают высокой степенью личного бытия, они пребывают в образе подлинного бытия — в его неохватности и пестроте. Именно так, и только так, происходит наше различение подлинного художественного произведения с любыми подделками (даже небездарными) под него.
У Андрея Дмитриева слово значит ровно столько, сколько значит, — оно обладает прямотой, телесной выразительностью. За словом Владислава Отрошенко стоит зрительное и чувственное представление, некая первоначальная страсть, еще не растраченная во времени энергия. Энергия слова, не захватанного и не замученного человеком нынешнего века. Казалось бы, у Отрошенко больше субъективности — но эта субъективность единственности и неповторимости цельного мира писателя. Тогда как у Дмитриева все принадлежит всем — обыденно, реалистично, однозначно. Он редко возвышается над житейской психологией. Отрошенко же любит знаки и жесты — они у него онтологичны и ритуальны, грациозны и патетичны, помпезны и «безжалостно веселы».