Читаем Революция низких смыслов полностью

В прозе Олега Павлова, собственно, как раз нет никакого «развития»: ни понимаемого в узко-эстетическом смысле (развитие характера, развитие тенденции, идеи), ни в означенном выше как движении неизвестно куда, но к непременному «новому». Если что-то и меняется в мире его героев, то скорее — это слом, резкий поворот судьбы, срыв, обрыв, то есть то, что всегда внезапно и трагично. Трагическая неподвижность мира (будь то армейская жизнь, солдатская, казенная) очень точно передается прозаиком через бесконечность и безначальность, через утрированное чувство, что так было «давно», так и «сейчас», так и «будет». И нет тут осуждения — только терпение, только покорность. А если бунт, роптание, то это всегда за пределом, за «краем» — как выплеск, как крик, как резкий отказ от всего и, сразу, именно от всего (последние рассказы «Степной книги»). Никто у Павлова не «латает дыры», не «сшивает» разъезжающиеся ткани. Никто не будет чистое перемешивать с нечистотой, чтобы украсить да забелить, так и не добившись настоящей белизны. И все эти бунты до конца — тоже ведь составная трагедийная часть нашей жизни. Но только обладающий метафизическим духом народ способен к этой предельности, к трагедийности. Тут «удел великого народа, а не «малого» (в духовном смысле), удел народа-нации» (Н. П. Ильин). Однако сегодня все чаще кажется, что русская литература пришла к своему поражению именно в этом месте: остался национальный пафос, пишутся исторические сочинения с «правильными идеями», но духа трагедийности (а значит — духа подлинности) почти не ощутить. А между тем он был и есть в произведениях наших современников: Федора Абрамова, Константина Воробьева, Валентина Распутина, Александра Солженицына, Леонида Бородина. Наши же «образованные победители «не способны не то что понять, но и попросту вынести трагически поставленного вопроса о человеке и его жизни. Им глубоко чужд наш отечественный «род творцов».

Другая особенность литературы, живущей трагизмом, — это всегда литература убеждений. Тут наше особое требование, которое, собственно, достаточно трудно выполнимо, если под «убеждениями» понимать не модные мнения, не смутные порывы, не тьму либерализма, где убеждение как правило сводится к лозунгу «прав человека» и «прав на свободу слова», которыми так пакостно у нас распорядились в последнее десятилетие. В слове «убеждение» слишком отчетливо звучит свернутое в упругость согласных требование жить определенными мыслями и идеями, а не только «доносить» их до другого. То, что нельзя сегодня жить либеральными принципами, сами же любители libera и продемонстрировали свободной, рыночной продажей слова. Впрочем, уместно вспомнить и другие слова: «Русский народ и русское общество во всех слоях своих способно принять и выдержать всякую дозу свободы» (Н. Я. Данилевский). Свободу быть убитым на гражданской, свободу сгнить в концлагерях, свободу на голодное вымирание при раскрестьянивании и нынешнее «бархатное» унижение… Пожалуй, главное в русской литературе — ее внимание к человеку, к вечным началам его души, отстаивание полного человеческого достоинства. (Между тем как все «измы» не имеют прежде всего полноты, а значит и ясного, явленного лица). В такой ситуации важен не только философский смысл литературы, и даже не только религиозный (о православии русской литературы сегодня рассуждают много и часто не без ущерба для Православия и для литературы, а писательское богословствование чаще всего завершается хулой, ерничеством и ересью даже при благих намерениях), и, конечно же, не публицистический (что ведет к деградации), но собственно художественный, литературный. И здесь силу нашей литературы никому не отнять — она говорит о мире человека, о его самобытии. Литература выражает духовно-душевную реальность непосредственно в образе. Литература дает очень конкретное бытие человека, дает понимание внутренней жизни всего сущего. И только такая глубокая связь художественного с национальной идеологией не будет выглядеть поспешной и нарочитой. «Что значу я?» — вопрос узловой для всей проблематики русской культуры и русской жизни вообще, существенно первичный по отношению ко всяческим «что делать?» и «кто виноват?» (Н. П. Ильин). «Обдумать себя» для литературы не означает буквального изображения процесса мышления — она скорее будет говорить интуициями, зреть различия между внутренним миром личности, ее «я» и ее жизнью.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Что такое литература?
Что такое литература?

«Критики — это в большинстве случаев неудачники, которые однажды, подойдя к порогу отчаяния, нашли себе скромное тихое местечко кладбищенских сторожей. Один Бог ведает, так ли уж покойно на кладбищах, но в книгохранилищах ничуть не веселее. Кругом сплошь мертвецы: в жизни они только и делали, что писали, грехи всякого живущего с них давно смыты, да и жизни их известны по книгам, написанным о них другими мертвецами... Смущающие возмутители тишины исчезли, от них сохранились лишь гробики, расставленные по полкам вдоль стен, словно урны в колумбарии. Сам критик живет скверно, жена не воздает ему должного, сыновья неблагодарны, на исходе месяца сводить концы с концами трудно. Но у него всегда есть возможность удалиться в библиотеку, взять с полки и открыть книгу, источающую легкую затхлость погреба».[…]Очевидный парадокс самочувствия Сартра-критика, неприязненно развенчивавшего вроде бы то самое дело, к которому он постоянно возвращался и где всегда ощущал себя в собственной естественной стихии, прояснить несложно. Достаточно иметь в виду, что почти все выступления Сартра на этом поприще были откровенным вызовом преобладающим веяниям, самому укладу французской критики нашего столетия и ее почтенным блюстителям. Безупречно владея самыми изощренными тонкостями из накопленной ими культуры проникновения в словесную ткань, он вместе с тем смолоду еще очень многое умел сверх того. И вдобавок дерзко посягал на устои этой культуры, настаивал на ее обновлении сверху донизу.Самарий Великовский. «Сартр — литературный критик»

Жан-Поль Сартр

Критика / Документальное
От философии к прозе. Ранний Пастернак
От философии к прозе. Ранний Пастернак

В молодости Пастернак проявлял глубокий интерес к философии, и, в частности, к неокантианству. Книга Елены Глазовой – первое всеобъемлющее исследование, посвященное влиянию этих занятий на раннюю прозу писателя. Автор смело пересматривает идею Р. Якобсона о преобладающей метонимичности Пастернака и показывает, как, отражая философские знания писателя, метафоры образуют семантическую сеть его прозы – это проявляется в тщательном построении образов времени и пространства, света и мрака, предельного и беспредельного. Философские идеи переплавляются в способы восприятия мира, в утонченную импрессионистическую саморефлексию, которая выделяет Пастернака среди его современников – символистов, акмеистов и футуристов. Сочетая детальность филологического анализа и системность философского обобщения, это исследование обращено ко всем читателям, заинтересованным в интегративном подходе к творчеству Пастернака и интеллектуально-художественным исканиям его эпохи. Елена Глазова – профессор русской литературы Университета Эмори (Атланта, США). Copyright © 2013 The Ohio State University. All rights reserved. No part of this book may be reproduced or transmitted in any form or any means, electronic or mechanical, including photocopying, recording or by any information storage and retrieval system, without permission in writing from the Publisher.

Елена Юрьевна Глазова

Биографии и Мемуары / Критика / Документальное