Постепенно мы выучили примерно дюжину немецких народных песен. Нам неоднократно заявляли, что это «укрепляет нашу связь с немецким народом». Горячо с сознанием долга накинулись мы на эту новую задачу. Однако впоследствии мне, увы, пришлось убедиться, что выученные в Башкирии немецкие народные песни мало помогли мне в связи с немецким народом, ибо, когда я в мае 1945 года вернулся в разрушенный и разбомбленный Берлин, то ни один немец, с которым мне приходилось встречаться, не поинтересовался народными песнями.
Вскоре, к счастью, в отношение «уютных вечеров» была провозглашена новая тактическая линия. Согласно этой линии они не должны были исчерпываться только изучением немецких народных песен, к этому решили присовокупить рассказы старших товарищей об опыте их работы.
Так как в этих рассказах, за редким исключением, лишь ничтожнейшая часть уделялась личному опыту, то все это представляло собой не что иное, как своего рода завуалированные лекции. Несмотря на то, что мы и без этого слушали немало лекций, я был все же рад, ибо это было лучше, чем организованное исполнение народных песен.
Вскоре подобные вечера стали неотъемлемой частью нашей жизни в Кушнаренкове. Большей частью рассказывал нам о своей интересной жизни Бернгард Кёнен. Он рассказывал нам о революции 1918 года, о восстании в центральной части Германии в 1921 году, о 1923 годе, о празднованиях 1 мая, которые ему пришлось пережить в разных странах. Рассказывать все это было ему, по всей вероятности, не так-то легко, ибо ему, разумеется, приходилось подгонять описание своих впечатлений к новой политической линии и ретушировать события в том направлении, в каком они теперь трактовались. Всего этого я тогда, впрочем, еще не осознавал. Он старательно пересыпал свои личные переживания резкими замечаниями в адрес Брандлера и троцкистов, как это было предписано для лекций.
Бывало и так, что, наряду с преподавателями, и старшие курсанты делились с нами событиями из своего прошлого. Мне запомнился рассказ одного старшего товарища, который в конце 1940 года, незадолго до начала войны, попал в Советский Союз. Он официально не состоял в партии и, видимо, работал по особому заданию. В течение трех часов рассказывал он нам о том, как во время немецкой оккупации в 1940 году ему приходилось пробиваться одному, без поддержки нелегальной партийной организации, с которой он не имел права вступить в контакт. Он, между прочим, был единственным членом нашей группы, который иногда позволял себе критические замечания по отношению к происходившему в школе Коминтерна, например, о военных занятиях и о Мартине Грюнберге, который «разыгрывает из себя начальника штаба, не имея вообще никакого представления о военном деле». Он, казалось, чувствовал себя уверенно, — может быть потому, что рассчитывал на каких-либо влиятельных покровителей, однако он ошибся.
Несколько дней спустя его удалили из школы. Нарушил ли он указания и рассказал нам то, чего не следовало? или же причиной были его критические замечания? Случилось ли что-нибудь с его влиятельными покровителями? Мы этого не знали.
Класснер лаконично сообщил нам, что он исключен из школы. Он к тому же якобы никогда не был действительно связан с партией и всегда был подозрительным элементом. Полгода спустя я встретился с ним в Уфе и с ужасом понял, что значит в Советском Союзе быть отверженным партией.
Уже летом 1942 года в Уфе я почувствовал явственную разницу между образом жизни привилегированного партработника и обыкновенного человека. Мне стало ясно, что многое, что я мог говорить и делать как советский студент и комсомолец, в моей нынешней среде не положено. По прибытии в Кушнаренково я постарался приспособиться к новому образу жизни. Дело было отнюдь не в том, чтобы ничего не рассказывать из моего прошлого или не открывать своего имени. Это выполнить, как оказалось, было не так уж трудно. Гораздо труднее было другое, о чем мне не говорили, но что я теперь должен был узнать:
Каждое слово подлежит политической оценке.
Эта фраза не так проста, она полна глубокого смысла:
Каждое слово подлежит политической оценке.
Это было для меня совершенно новым.
Студенту и комсомольцу в Советском Союзе в «нормальные» времена — сюда, разумеется, не входят годы чисток 1936–1938 годов — было достаточно в области политики всегда следовать «правильной линии», не распространяться о том, о чем еще не писалось в «Правде» и так формулировать политические взгляды, что даже самый глупый или самый злонамеренный слушатель не мог бы их переиначить в антисоветские высказывания. Но наряду с этим были совершенно аполитичные области, где можно было говорить более или менее все, что думаешь.
В первые недели своего пребывания в школе я еще не усвоил разницу между моей прежней жизнью и тем, что мне теперь предстояло; касаясь «аполитичных» областей, я спокойно и непосредственно высказывал всё, что мне приходило в голову. Так же, впрочем, поступали и другие, более молодые товарищи из нашей группы..