Эксцессы при подавлении террористической деятельности и революции вообще вызывали общественное негодование и подрывали репутацию правительства и армии не только в глазах критиков в России и за границей, но и в глазах верных сторонников режима. В то же самое время наблюдалось падение духа среди военных, которых антиправительственная пресса обвиняла в том, что они используют гражданских лиц в качестве движущихся мишеней для экспериментов с оружием[48]
. Многие армейские офицеры, как и рядовые солдаты, с большой неохотой выполняли репрессивные задачи[49]; особенно это касалось тех военных, которые должны были приводить в исполнение приговоры военно-полевых судов. Нежелание выполнять свой долг особенно сильно проявлялось у них, когда дело касалось несовершеннолетних преступников, приговоренных к каторге, тюремному заключению или к смерти. 23 октября 1906 года во время казни трех несовершеннолетних анархистов-коммунистов — экспроприаторов из Риги (событие, вызвавшее волну протеста в либеральной прессе) – солдаты, снаряженные для расстрела, специально стреляли мимо, а с одним произошел нервный припадок[50].Хотя антагонизм либерального общества и властей был вполне искренним, нельзя принимать на веру утверждение либералов о том, что чрезвычайные меры против экстремистов не привели к восстановлению порядка[51]
. И в то время как Лев Толстой, возмущенный военным правосудием, осуждал хладнокровное антиреволюционное насилие государства в своей знаменитой статье «Не могу молчать!», лидер октябристов Александр Гучков защищал это насилие как жестокую необходимость , которая может положить конец той безнаказанности, с которой террористы действовали до лета 1906 года.Уже в 1906 году радикалы стали объяснять свои неудачи правительственными репрессиями, называя правительственных чиновников не иначе как мясниками[53]
, и в 1907 году возложили вину за подавление революции на Столыпина с его жесткими мерами, особенно на его военно-полевые суды[54]. Представители правительства по всей империи сообщали о значительном снижении революционной активности, особенно после середины октября 1906 года. В Прибалтике спад экстремизма продолжался и в первые четыре месяца 1907 года; согласно официальным подсчетам, к январю количество убийств и поджогов уже сократилось в три раза. И вряд ли является совпадением, что в течение месяца после прекращения действия военно-полевых судов в апреле 1907 года в Прибалтике опять участились случаи революционного насилия, количество которых увеличилось почти вдвое[55].Хотя виселицы военно-полевых судов, веревки которых кадет Федор Родичев назвал «столыпинскими галстуками»[56]
, остановили некоторых экстремистов, они не смогли положить окончательный конец революционной активности, и особенно экспроприациям. Статистика политических убийств и грабежей демонстрировала это Столыпину вполне недвусмысленно[57]. Индивидуальное насилие равномерно спадало вместе с общим ослаблением революционной бури к концу 1907 года[58]. Это происходило не только вследствие репрессивных мер правительства, предпринятых одновременно с введением ряда социально-экономических и аграрных реформ, но и вследствие усталости и разочарования интеллигенции и простого народа. Постепенно люди начинали понимать, что правительство, твердо решившее защищать свои позиции, больше нельзя заставить идти на уступки посредством применения насилия, которое только приводит к дальнейшим несчастьям, бесплодному кровопролитию и разрушению[59]. Один ярославский революционер так описывал эти новые веяния в письме к товарищу за границу: «Жизнь здесь тянется вяло. И это общее явление. В работающих кругах настроение подавленное. Работники бегут как мыши, и каждый занят залечиванием тех ран, которые нанесены в бурное время их материальному положению, семье, своим нервам, а то и своей шее. Спасайся кто может. Между прочим, наши техники и транспортеры [литературы и оружия]… оказываются хорошими коммерсантами… Рабочие тоже хотят жить широко, без страха, умно и интересно. В [антиправительственные] кружки калачом не заманишь, но на публичные лекции валят гуртом… [Революционные] книги не идут;… в библиотеках наши авторы в пыли… Каждый обыватель знает, что дел нет, и все двери и кошельки захлопнулись перед нами»[60].Дело Азефа