Тридцать пять лет там бессменно директорствовал не бесстрастный администратор, а большой ученый со своими приверженностями и надеждами. Тридцать пять лет там все подчинялось — вольно или невольно — его научной программе, писаной и неписаной. Программа была превосходна. И сам он был из тех, кто стоял у колыбели нового века физики. Но — тридцать пять лет!..
За такие сроки истлевают пеленки и выцветают знамена.
(Для науки наверняка было бы гибельно мафусаилово долголетье ее революционеров и реформаторов.)
Пожалуй, в то время мало кому бросалось в глаза, что радиоактивность так и не сумела стать в Кавендишевской лаборатории предметом исследовательских вожделений. И мало кто замечал, что альфа-частица в общем-то прозябала там в нетях, ибо все чувства отданы были издавна обыкновенным ионам. И мало кого огорчало, что планетарный атом и атомное ядро, уже восемь лет как бесспорно открытые, не слишком-то притягивали там воображение искателей научного счастья… Словом, главное для Резерфорда там вовсе не почиталось главным.
Этого было более, чем достаточно, чтобы он принес с собою в Кембридж не мир, но меч.
«Разрази меня гром!», «Я здесь наведу порядок!»
Генеральское рычанье и профессорские угрозы. И профессорский меч. Да ведь и противник особой вооруженностью не отличался: сразиться ему нужно было всего лишь с засильем состарившейся новизны.
Однако не такие ли победы и даются всего труднее? Двадцать лет спустя Норман Фезер написал о тех временах: «По сравнению с результатами усилий Резерфорда, направленных на реорганизаторские дела, его атака проблем атомного ядра имела более непосредственный успех». Это наверняка правда. Но не потому ли «его атака проблем атомного ядра» сразу пошла в Кавендише с успехом, что кое-какие из своих угроз он все-таки сумел привести в исполнение?
Он был из тех ученых-администраторов, что умеют профессорским мечом одерживать победы не только исследовательские. Недаром он говорил, что ученые должны сами управлять наукой, не передоверяя этого правительственным чиновникам, хотя, разумеется, куда как хорошо не ведать административных забот.
В общем на Фри Скул лэйн исчезла и натуральная и метафорическая паутина.
В один прекрасный день там появились приборы и аппараты, доставленные из Манчестера. И с каким-то яростным удовольствием сэр Эрнст растолковывал докторам, магистрам и бакалаврам наук, для чего, собственно, предназначаются вот эти бронзовые камеры с кранами и зашторенными окошечками, и вон те устройства для счета слабеньких сцинцилляции, и разное другое — нестандартное, непокупное, непонятное лабораторное добро. Даже тонкие стеклянные трубочки баумбахова образца оказались для иных кавендишевцев диковинными источниками альфа-лучей, известными им только понаслышке.
Короче, если над исчезновением натуральной паутины с успехом потрудились безымянные кембриджские «лайди» и ребята Фрэда Линкольна — главы лабораторной мастерской, то над устранением паутины фигуральной энергично поработал он сам.
И недавно перешедшие в его, Резерфордову, веру кавендишевцы горланили во всю силу молодых легких:
Дело в том, что еще прежде, чем Резерфорд начал насвистывать от удовольствия, был день, когда он уединился в своем директорском кабинете, вытащил уже знакомую нам записную книжку из довоенной миллиметровки — ту самую, что была начата в сентябрьскую субботу 17-го года и успела залохматиться по его карманам, — разгладил последние свободные страницы и набросал карандашом список «Проектируемых исследований». Их было около тридцати. И разумеется, он составил этот список не для того, чтобы делать из него секрет. В стихах А. Робба, в которых точности было, пожалуй, больше, чем требуется поэзией, новая программа жизни Кавендиша отразилась так: