Гинкас, в ту пору практически безработный режиссер с одиозной репутацией, в послужном списке которого был не один закрытый по идеологическим соображениям спектакль, ходил по городу в своей вызывающе кричащей шубе из контрастно раскрашенного собачьего меха и в фетровой широкополой шляпе. Был пижоном. Но это пижонство шло от советской бедности. И приобретало налет маргинальности. Собственно, Кама Гинкас, ученик знаменитого Товстоногова, слывший талантливым режиссером и самым перспективным учеником мастера, и был маргинальной личностью, не попавшей и не имеющей шансов попасть в некий большой круг мастеров. Туда допускали далеко не всех, потому что места были прочно заняты.
Имея за спиной литовское прошлое, а Литва, как и вся Прибалтика, ощущала себя оккупированной территорией, отчего у жителей этих земель антисоветский настрой во сто крат увеличивался по сравнению с жителями законных российских территорий (хотя и здесь в те годы среди интеллигенции были в ходу антисоветские настроения), Кама Гинкас с его репутацией маргинала и антисоветчика не мог рассчитывать ни на что серьезное. Пойти по другой дороге и встроиться в советский истеблишмент Гинкас не просто не хотел, но не допускал даже такой мысли в самые отчаянные моменты своей жизни. Нравственный императив, который советский интеллигент перенял, конечно же, не от Канта, а от условий своей несвободной отчизны, был жестким и суровым законом, запрещавшим любые компромиссы совести.
По этому же жесткому нравственному закону я, к примеру, не вступала в партию. И таких, как я, особенно в Ленинграде, было не так уж мало. Ленинград в отличие от Москвы был городом более ригористичным. Нравственные табу здесь были сильнее. В Ленинграде действовал гораздо более активный и обширный андеграунд. А андеграунд – это и есть маргинальная среда. Поэтому среди ленинградской интеллигенции и студенчества 70-х было очень много маргиналов. В столице процветало чиновничество, было много редакций, театров и, соответственно, работы и заработков. Поэтому и жизнь казалась более благодушной и благополучной. Но те, кто впоследствии переезжал в Москву, как Гинкас с Яновской, конечно, теряли эти маргинальные свойства, приобретая более устойчивое и успешное существование. Внутренняя перестройка не для всех проходила благополучно. Такой актер, как Сергей Юрский, к примеру, который в Ленинграде слыл одним из образцов настоящего интеллигента и был кумиром для многих, в Москве потерял свой ореол свободолюбивой и гонимой (а он был гоним и, собственно, выжит из города тогдашним партийным чиновником – антисемитом Романовым) личности. Просто потому, что напор сопротивления окружающему пространству, который существовал в Ленинграде, в Москве значительно ослабевал, градус сопротивления снижался, а количество открывавшихся жизненных возможностей возрастало.
Тяготы ленинградской жизни 70-х годов для Гинкаса и Яновской оборачивались полной безработицей. Дошло до того, что на жизнь Яновская зарабатывала вязанием. Оглядываясь назад, видишь, что суровая жизненная школа, отсутствие работы, не говоря уже о признании, к которому стремится всякая творческая натура, в результате сыграли свою положительную роль в судьбе художников. Потому что излишнее благополучие и отсутствие проблем, необходимости преодолевать сложности создают натуры изнеженные и не способные к достижениям. Хотя я очень люблю слова Пушкина о том, что несчастье – хорошая жизненная школа, но счастье есть лучший университет. Поколение Гинкаса, пережив немало сложностей в молодости, создало тревожное искусство, искусство больных вопросов, искусство, полное внутренней дисгармонии.