– Да нет, ну, погоди!.. И мелодию, что ли, знаешь?
– Ну, конечно, знаю, Серёга. Лично исполняла в хоре желдорклуба Горьковской железной до-роги.
Он вздохнул.
– А я тут, понимаешь, рюмашу заглотнул, поставил Лемешева… И как попёр он: «Вы-ха-жу-у а-а-а-дин я на да-ро-о-гу…» – Он сглотнул сухой всхлип в горле, помолчал. – Слушай, а почему тут написано, что слова народные?
– А ты, Серёга, на каких рынках эти диски покупаешь? – душевным тоном спросила Надежда, насыпая Лукичу в миску полезные вонючие козьи какашки.
Олигарх задумался:
– Значит, Лермонтов, да… – голос усталым был, будто накануне он лично чистил в стойлах скребком всех своих жеребцов.
– А ты думал – кто? – с любопытством спросила Надежда. Проработав с Сергеем Робе́ртовичем бок о бок лет двенадцать, она до сих пор не могла угадать его реакции на самые обиходные вещи и события.
– Я думал, Есенин, – искренне проговорил он.
– Нет, это Михаил Юрьевич, тот самый, которого мы, между прочим, издаём в твоём издательстве.
– Вот теперь, – сказал Сергей Робе́ртович, мгновенно переключая голос в деловой регистр, – теперь я понимаю, что его
«…Сегодня, проснувшись, обнаружила, что крыши запорошило снегом. И вдруг выскочило солнце и так отчаянно засияло и высветило всё вокруг: оплешивевшую, но ещё цветастую опушку леса, аккуратно убранное жёлтое поле, мой прекрасный лужок. Но ненадолго. Через пару часов ленивый ветерок вдруг окреп и заурчал-загудел, а с неба посыпалась и понеслась прямо на окна снежная крупа, толкаясь в стёкла. Ветер мотался туда и сюда, а с ним мотались снежные клубы. Темно, суетно, неприятно. Нет, от судьбы не уйдёшь: быть зиме!
Но я себя преодолела и поехала в Боровск на заранее договорённую экскурсию в Благовещенский кафедральный собор, который так громко называется, а на деле – средних размеров храм. Но внутри там столько старинного-прекрасного, глаз не оторвать! А потом мне разрешили забраться на колокольню и немного пофотографировать. Нина, та лестница в вашей амстердамской квартирке (помните, вы называли её «корабельной»?) – она, как говорится, отдыхает. Уж как я спустилась, не помню. Бёдра мои до сих пор дрожат, в коленках сидят ржавые шарикоподшипники, сгибаются они, а разгибаться не хотят. Боже, боже, неужели пришла пора делать зарядку?
А сейчас уже ночь, тишина. В доме тепло. Ветер напевает что-то оперное: какая-то ария, а слов не разобрать. Лукич храпит, Пушкин обнял батарею, а я села раскладывать пасьянс «Паук» из четырёх мастей, который никогда не сходится. Мне хо-рошо…
Так вот, Ниночка, – козы! Это я не нарочно вас мурыжу, я собираю факты, чтобы полнее тему раскрыть. Да и, честно говоря, не было времени перевести пламенную бормотню Изюма в чинный строй кириллицы.
А вчера приехала в Серединки, не успела перетаскать из машины барахло и продукты – глядь, соседушка дорогой уже маячит на ступенях ве-ранды:
– Салют, Петровна! Я, знаешь, начал мемуары писать. Назвал их так: «Житие Изюма, или Сказ про то, как закалялась сталь в отсутствии оной». (Он произносит упруго: «оннной», примерно, как свое знаменитое «блллин!»). Написал до хрена: листиков так двадцать блокнотных. Вот, принес, ты почитай и оставь заметки на полях. Что сказать? Копнул глубоко. С детства начал…
Листиков этих – когда он ушёл, я посчитала – оказалось три. Ну я и перепечатала их для вас в точности, что называется, с сохранением авторского стиля и пунктуации, – и умоляю не посягать на переделку и даже машинально ничего не править. Запятых, точек и заглавных букв он не признаёт, совсем как мой покойный папка, зато любит многоточия и скобки, дабы подчеркнуть весомость и изысканность мысли. Какой-нибудь графолог-психолог уж точно расписал бы нам особенности характера по данному эпохальному тексту: