А Клава Солдаткина пришлой была и мутноватой, откуда-то из южных республик – то ли Казахстана, то ли Киргизии. До сих пор ходила в остроносых галошах, одетых на портянки. Чтобы те не хлюпали и не спадали, через дырочку в заднике продевала верёвку, дважды обвязывая ею щиколотку. На голове выплетала жидкие косицы, а поверх нахлобучивала засаленную тюбетейку с вышитыми огурцами. Свёклой рисовала на щеках два аккуратных круга: не то лубочная боярышня, не то базарная матрёшка, и материлась через два на третье, как-то оригинально: к общеизвестным словам присобачивая тюркские окончания. Не «сука» произносила, а «сукалар». Когда требовалось усилить эффект, Клава со страстным напором добавляла: «ебанутый сукалар!»
Именно так она именовала Веру Самойловну Бадаат, с которой иногда сталкивалась в хлебном ларьке и, как многие, подвергалась небольшой, но интенсивной лекции – на разные темы. Выступления старухи Баобаб на публике можно было сравнить с ковровой бомбардировкой. Её голос взмывал, руки мелькали, лексика ускорялась и металась в диапазоне от выпускницы Смольного института до выпущенного на свободу уголовника. Вера Самойловна была то ли бесстрашной, то ли безмозглой – до близкого знакомства Сташек определить не умел, а потом уже так её обожал, что потерял всякую объективность.
Пахло от Клавы Солдаткиной отнюдь не «Ландышем серебристым» и совсем не «Красной Москвой», что объяснимо: она жила на отшибе у самого аэродрома, среди машинной технической вони, почти впритык к накопителям мазута – здоровенным круглым бандурам, поставленным на попа.
Ага… вот и добрались. И хотя речь у нас о дворе и, собственно, о станции, невозможно не зарулить на минутку в аэроклуб, чьё поле начиналось сразу за «нашим» садом.
На День авиации тут ежегодно устраивалась выставка самолётов: просторно и гордо расставленные по полю, стояли «аннушки», «ПО-2», «дугласы» и первые «ТУ…».
Однажды батя объяснял Сташеку про «лендлиз» и про то, что после войны не всю технику мы вернули странам, которые помогали нам воевать. И если в Англию вернулись все «спитфайеры», а в Штаты отправлены были все «виллисы», то на «дугласы» американцы махнули рукой: у них в пятидесятых так рванула авиация, что старичок «дуглас» был им до лампочки, только место в ангарах занимать. И потому забытые «дугласы» продолжали службу в провинциальных советских аэроклубах. На День железнодорожника, первое воскресенье августа, все желающие могли бесплатно совершить над городом шикарный круг на этом обезумевшем бумеранге.
Сташек тоже слетал, пришлось, хотя втайне он упирался до последнего. Стыдно было «от бати»: тот вначале просто предлагал, потом уламывал, потом принялся намёками допекать – мол, слабо, и тому подобное. А Сташеку не то чтобы слабо было, а тошно: поднимешь голову в небо, а там эта щепочка кувыркается. Ну и… да, слабо. А что? Подыхать не хотелось. Но он не признавался. И однажды решился, как потом в жизни всегда решался: раздавить в себе это своё «слабо», наступить каблуком, как на мерзкую змею!
Это было на каникулах между первым и вторым классами. Лето на тот год выпало холодным и промозглым, по утрам за окнами колыхалась влажная туша тумана, а на небе громоздились тучи, как по весне – льдины на Клязьме. На фотографии, снятой в тот день возле самолёта, все парни в кепках… Но к полудню вдруг налетел ветер, растолкал тучи по дальним закоулкам небосвода, и впервые за многие недели над головами людей чисто засинела глубина, по которой беззаботно и неторопливо плыли редкие облачка.
Пока фотографировались, Сташек по приглашению пилота облазил кабину, подержался за штурвал, посидел в кресле пилота в наушниках связи… Всё это было увлекательно – тут, на земле. Он всё ждал, когда батя заявится, – не отпустит же сына одного! Так что держал лицо: улыбался в предвкушении грандиозного полёта, хотя с удовольствием побежал бы играть к пацанам.
Но батя не появлялся, а между тем Витя-пилот турнул Сташека в общий отсек, где было всё гораздо проще, чем в кабине: два ряда откидных металлических сидений вдоль стен, для парашютистов.