Застолье шло прежним ходом. Почувствовав, что затяжелел, Карпов через кухню двинулся на улицу, чтобы перевести дух на свежем воздухе. В темном коридоре нечаянно услышал прерывистый смех, тяжелое сопенье, потом шлепок и вдруг прямо на него выскочила раскрасневшаяся, улыбающаяся Фаина. Остановилась, стала быстро поправлять белый фартучек.
— Ты что, сдурела? Шашни разводишь?
Фаина дернула плечом и рассмеялась ему прямо в лицо:
— А это вы, Дмитрий Павлович, своим гостям скажите.
И пошла в зал, повиливая бедрами.
Дальнейшее Карпов помнил смутно. Директор леспромхоза жаловался на тяжелую жизнь, он ему поддакивал и тоже говорил, что начальником быть — как собачью долю нести.
Разъезжались в третьем часу ночи.
Потом Карпову рассказывали, что у Фаины кто-то ночевал из комиссии, но он пропустил мимо ушей — мало ли чего не наговорят.
Такой вот случай, запоздало краснея от стыда, вспомнил Карпов, глядя на угол и на обшарпанную вывеску «Снежинки». Он все ходил и ходил по кабинету. Потревожил телефонный звонок. По крепкому баску сразу узнал директора леспромхоза.
— Не забыл про совещанье? В четыре в райисполкоме быть. Машину подошлю, вместе поедем.
14
Приход Ерофеева и Григорьева выбил Кузьму из привычной колеи. За какое дело ни брался — все валилось из рук. Измучил себя, плюнул и подался в избу. Жена солила капусту. Сенки были завалены мокрыми, раздавленными листьями, с голого стола, на котором резались кочаны, стекал сок, чуть красноватый от свеклы. Кузьма примостился в уголке, топором обкорнал кочень и стал хрупать. Старшие ребятишки были в школе, младшие носились по улице и в избе стояла непривычная тишина, нарушаемая лишь стуком ножа и скрипом капустных листьев. Жена у Кузьмы, высокая и плоская, как доска, работала без устали и, как обычно, молчком. Всякий раз, когда Кузьма нечаянно заглядывался на нее, ему становилось немного обидно и жалко, что она, живя с ним, тянет такую тяжелую лямку: дом и шестеро ребятишек. Сам он к хозяйству был не очень сноровистым, схватится что-нибудь делать, вроде, хорошо пойдет, а до конца довести не может. Поначалу жена пилила его, ругала, плакала, что он для семьи не сильно старается, потом махнула рукой и замолчала.
Женился Кузьма второпях, не разглядывая и не раздумывая, сразу же после разлада с Фаиной, после ее отъезда в город. Хотелось ему что-то доказать ей, а, может, и самому себе.
«Вот ведь хреновина какая, — думал сейчас Кузьма, забыв про кочень. — Сколько лет думал Файке той же монетой отплатить, а тут взял и отказался. С чего? Сам понять не могу. Ведь она когда из города вернулась да в „Снежинке“ на почете объявилась, я тогда места себе найти не мог. Вот, думал, зараза, выплыла, прямо как Ерофеев, к тому с какого бока жизнь ни повернется, он все равно наверху. А я вот не могу так, не умею, вот и точило зло, что не могу и не умею наверху оказываться. А зло, оно как палка о двух концах, один по людям, а другой по самому себе. А чего злиться? Чего, спрашивается, надо было? Лучше не стало. А с другой стороны глянуть — я их нисколько не хуже. Чужого никогда не загребал, жил только на свое, шире положенного рот не разевал. Как говорится, по Сеньке и шапка. Вот ребятишек на ноги поставлю, а сам на пенсию, рыбу удить. И пальцем никто не покажет. А Фаина за сладкой жизнью кинулась, вот и нашла… дырку от бублика. Будет случай, так ей и скажу. Не глупей я вас и не хуже. Пусть слушает. А что не подписался, так это…»
И тут Кузьма споткнулся. Вроде все по местам, по полочкам разложил и опять споткнулся. Маялась душа и неосознанно сопротивлялась тому, что он говорил, ждала каких-то иных, непохожих слов и мыслей.
— Ты не заболел? — спросила жена, отрываясь от работы и сладко разгибая спину. — Ходишь, как спросонья.
— Голова опять шумит.
Кузьма поднялся и действительно почувствовал, что в голове у него будто молоточки застукали. В прошлом году он замешкался у лесовоза, когда открывали коники, и один, падая, шаркнул его по затылку. С тех пор нет-нет, да и заболит голова, особенно после того, как он попсихует.
Прошел в избу, нашел в шкафу коробочку с маленькими красными таблетками, зацепил две штуки и, боясь выронить их из заскорузлых пальцев, торопливо сунул в рот. Боль понемногу утихомирилась. Солнце между тем шло на закат, окна домов вспыхивали ярким пламенем, пересвечивались и поигрывали. Кузьма сидел присмирелый, глядя в распахнутые настежь двери сенок, завороженно следил, как солнце тонуло в забоке. Сначала оно только едва задевало за верхушки, а потом опускалось все ниже, глубже и голые ветлы становились алыми. Ветер заносил запахи пустых огородов, прелой ботвы и мокрети. Спокойствие и пустынность царили вокруг. И только сам Кузьма в этом спокойствии и в этой пустынности не мог найти себе места, мучило, давило его непонятное чувство, похожее на вину…
15