Я стиснул челюсти, пальцы сжались в кулаки. Уже можно бы дать в зубы этому дураку, ибо он, хоть и не прямо, но выказал свое превосходство, свое высокое рождение, а у меня, мол, рождение только и годится, чтобы разжигать им костер…
Дыхание вырвалось из моей груди с шумом. Я разжал кулаки, еще раз вздохнул и отправился на сбор сушняка. Путешествие только начинается. Мы можем быть рядом с Кернелем, а можем быть и черт-те где. Ничего, в дороге все разрешится, все узлы развяжутся. У меня не зря чувство, что терпеть эту толстую жабу буду не очень долго.
Когда я принес хворост, Гендельсон уже начинал разделывать оленя. Я поморщился:
– Пристало ли свежевать столь благородное животное, как какую-то свинью? Разве это по-рыцарски?
Он посмотрел на меня с надменностью.
– Вы умеете лучше?
– Конечно!
– Ну-ну, – сказал он саркастически, – что же здесь не так? Всегда сначала надо отнять голову, потом рассечь тушу на четыре части…
– Ни фига, – сказал я. Прекрасные строки поэмы о Тристане всплыли в памяти, я сказал со знанием дела: – Сначала надо снять шкуру, не разнимая самого зверя, потом разнять на части, как подобает, а подобает не трогать крестца, отобрать потроха, морду, язык, бедра и сердечную жилу…
Он слушал с удивлением, но брови сошлись на переносице, он сопоставлял со всеми прочими правилами, местом оленя в сложной иерархии животного мира, в геральдике, в песнях и балладах, буркнул:
– Ну, допустим… Что-то в этом есть.
– Это еще не все, – сказал я победно. – Сердце, голову и внутренности надлежит отдать охотничьим собакам, что помогали загнать оленя… они потом охотнее будут собираться на звук охотничьего рога. Все приготовленные части оленя надлежит разместить на рогатинах, что везут охотники: одному большой филей, другому – зад, двум – лопатки, еще двум – задние ноги, последнему – бедра. Потом надо выстроиться попарно, ехать в хорошем порядке, согласно с достоинством тех частей дичи, которые на рогатинах…
Он покачал головой, спросил с удивлением:
– Какой сложный… и довольно красивый ритуал! Да, это говорит о развитой системе рыцарства… И кто же вас этому учил?
– Тристан, – ответил я. – Великий Тристан из Тинтажеля. Известный своими доблестями, но еще больше – великой и верной любовью к прекрасной Изольде…
– Гм, – сказал он с сомнением, нахмурился, но дальше молча наблюдал мою борьбу за огонь в духе продвинутого Рони-старшего. На этот раз костер разгорелся быстрее, мы оба совали с двух сторон сухие палки, Гендельсон тут же начал жарить мясо прямо на огне, но я таким побрезговал, словно иудей, что не выносит крови в пище, дождался углей, на них прожарил мясо хорошо, надежно, и ел с удовольствием, при этом ловил озадаченные взгляды вельможи: что за простолюдин с такими непонятными манерами, просто баба какая-то, еще и пальчиком копоть сковыривает…
После завтрака мы двинулись через лес с предельной осторожностью. На Гендельсоне звякало и гремело, а сам он сопел, фыркал и стонал, как целое стадо свиней. Тропки попадались только звериные, но даже по ним мы продвигались, как две улитки. Гендельсон сильно хромал, постанывал. Дважды до полудня мы едва не натыкались на конных воинов, но теперь впереди шел я, успевал затаскивать Гендельсона за деревья и зажимать ему пасть. Он хрипел и показывал знаками, что будет молчать.
Всадники ехали молча, целеустремленно, по сторонам не смотрели. Их одежда и даже лица были покрыты пылью. Глаза угрюмо смотрели вперед. Я знал, что это враги, и потому находил в них все признаки жестокости, порока, но если бы полагал, что это наши ребята, их суровые лица показались бы исполненными мужества и готовности к тяготам пути.
В любом случае рисковать не стоило, ибо это земли, занятые врагами. Войсками императора Карла, а короче – под властью Тьмы. Так что встретить «своих» нечего и думать, а попасть в плен по своей же дурости не очень-то хочется. Тем более по дурости Гендельсона.
Так мы шли, прячась от всех, двое суток. По дороге я срывал ягоды, орехи. Гендельсон скрипел, но покорно ел. Он сильно исхудал, железо на нем болталось, как на пугале. Когда я командовал привал, он падал на землю прямо в железе, засыпал как убитый. На третий день я сшиб молотом крупную птицу, размером с гуся, но точно не гуся, ибо, как я смутно слышал, гуси не сидят на деревьях и не вьют там гнезда.
Мы шли, шли, я смотрел сквозь зеленую листву и видел карие глаза Лавинии. Поднимал глаза к небу, видел ее голубое платье, а когда устраивались у ручья, слышал ее тихий нежный голос. Я безжалостно поднимал вельможу, говорил ему о долге, и мы шли через лес, прерываемый то чистыми полянами, залитыми солнцем, то темными оврагами, завалами, зависшими деревьями, гнилью и разложением.