Императорская администрация, во Франции часто являвшаяся гасительницей просвещения, в Италии притесняла только мракобесие. Отсюда огромная и справедливая разница в отношении народа к Наполеону во Франции и в Италии. Во Франции Наполеон закрывал центральные школы, извращал характер Политехнической школы
[268], пятнал народное просвещение и стараниями своего де Фонтана принижал юные души. Та доля здравого смысла и вольнодумства, которой г-н де Фонтан не осмелился лишить учреждения императорского университета, была бы огромным благодеянием для Италии. В местах, где господствует воображение, как в Болонье, Брешии, Реджо и др., многие молодые люди, понятия не имеющие, какое сопротивление вызывает в мире любое новое начинание, и набившие свои горячие головы неосуществимыми утопиями Руссо, громко порицали Наполеона, но в то же время не видели ясно и четко, чем же он предал страну и заслужил изгнание на Святую Елену. Напротив, во Флоренции, где люди видят перед собою только реальное, наполеоновская система блистала всеми своими достоинствами. Мы со священником коснулись почти всех отраслей управления. Мелочный гнет французской администрации давал себя чувствовать лишь в области косвенных налогов. Но, например, наш Гражданский кодекс, творение Трельяров, Мерленов, Камбасересов, непосредственно пришел на смену свирепым законам Карла V и Филиппа II.Читатель и представить себе не может всех нелепостей, от которых мы излечили Италию. «Например, — сказал мне мой юный священник, — в 1796 году в долинах Апеннин, где два-три раза в месяц разражаются грозы, считалось нечестивым ставить на домах громоотводы: ведь это означало противиться воле божьей». (До этого додумались и английские методисты.) Между тем итальянец больше всего на свете любит архитектуру своего дома. После музыки архитектура сильнее других искусств волнует его сердце. Итальянец останавливается и четверть часа созерцает красивую дверь, которую мастерят в новом доме. Я могу судить, какое воздействие имеет эта страсть: в Виченце, например, зловредная глупость австрийского коменданта и полицейского комиссара не может уничтожить шедевры Палладио, не может помешать говорить о них. Именно из-за своей любви к архитектуре так возмущаются итальянцы, прибывающие в Париж, и так живо их восхищение Лондоном. «Где еще, — говорят они, — можно увидеть улицу, равную или подобную Риджент-стрит?»
Молодой священник рассказал мне, что К'oзимо I Медичи, этот роковой для Тосканы правитель, сломивший душевную силу своих подданных, скупал по любой цене и тотчас же сжигал все рукописи мемуарного или исторического содержания, где речь шла о его доме.
При ярком свете луны он показал мне издали развалины городов древней Этрурии, которые неизменно расположены на вершинах холмов. Умиротворяющая тишина этой прекрасной ночи, необыкновенно теплый ветер. В два часа ночи мы снова пустились в путь. Воображение мое устремилось за двадцать один век назад, и — должен сделать читателю это смехотворное признание — я полон негодования на римлян, которые без всякого иного основания, кроме своего свирепого мужества, разгромили эти этрусские республики, столь превосходившие их и своим искусством, и богатством, и умением быть счастливыми. (Этрурия была покорена в 280 году до рождества Христова, после четырехсот лет борьбы.) Все равно как если бы в Париж ворвались двадцать казачьих полков, разоряя город и опустошая его бульвары: ведь это несчастье даже для тех людей, которые родятся через десять столетий, ибо весь род человеческий и искусство быть счастливыми окажутся отброшены на шаг назад.