26 августа.
Меня повели в церковь Иезуитов неподалеку от палаццо ди Венециа. Я проникаюсь некоторым уважением, которое вызывает всякая, даже самая преступная власть, когда она творит великое. Церковь полна самым гнусным сбродом, так что мы отсылаем свои часы в гостиницу. У президента де Броса, восторгавшегося алтарем святого Игнатия, дурной вкус. Скульптура эта до невероятия отвратительна и смехотворна, настолько, что я даже не решаюсь сказать, чем именно она так отвратительна. Около 1740 года французы были ужасными варварами, но им можно все простить за их остроумие. Наконец начинается музыка: звучат органы, расположенные в разных местах церкви и перекликающиеся друг с другом. Музыка очень приятна, но, как всегда, органисты злоупотребляют богатством своего инструмента. В Германии мне доводилось слышать в тысячу раз лучшее исполнение, однако я и здесь очень славно провел два часа. Удивительное дело! Два или три англичанина по-настоящему растроганы. Мы видели, как в церковь прибыло несколько кардиналов, сочувствующих иезуитам. Именно в Риме у этого знаменитого ордена самые могущественные враги: доминиканцы и капуцины ненавидят его[391]. Кардиналам отдаются воинские почести. Вид у римских войск отличный. Здесь так хорошо понимают, с каким сбродом приходится иметь дело, что каждую церковь охраняет часовой; у него ружье со штыком, и, кроме того, другие часовые ходят взад и вперед среди коленопреклоненной толпы. Характерная черта в главном центре религии, притязающей на то, что она управляет людьми с помощью нравственного воздействия! Здесь, оказывается, штык нужнее, чем в Париже, где нам говорят, будто мы все безбожники. Эти солдаты, возвратившиеся из Франции и еще одетые в благородный французский мундир, вполголоса распевают псалмы вместе с народом. Рим был бы и сейчас столицей искусства, будь в нем хоть немного благополучнее по части нравственности. Народ поет замечательно. Здесь о музыке и о любви говорят в равной мере и герцогиня и жена ее парикмахера. И если последняя не лишена ума, то и разница между их разговорами не так уж велика; все дело в том, что существует различие состояний, но нет различия нравов. Все итальянцы говорят об одном и том же, каждый по своему разумению — вот одна из самых поразительных черт моральной жизни этой страны. У знатнейшего вельможи и у его камердинера содержание беседы одно и то же.
29 августа.
Сегодня я воспользовался своей ложей в театре Арджентино. Не стоило ради нее столько хлопотать. Давали «Танкреда» Россини. В Брешии или в Болонье публика не позволила бы закончить спектакль. Оркестр еще хуже певцов; но надо видеть балет! Рим восхищается той же балетной труппой, которую полгода назад едва терпели в Варезе, маленьком ломбардском городке.Здесь каждый украшает ложу по своему вкусу: бывают занавески в виде балдахина, как на окнах в Париже; бывает отделка лож из шелковой материи, бархата, муслина. Есть ложи, отделанные весьма нелепо, но разнообразие все же приятно.
Я заметил несколько драпировок, издали напоминающих корону; мне объяснили, что в этом находит некоторое утешение тщеславие незадачливых коронованных особ, проживающих в Риме. Все здесь в упадке, все в прошлом, все мертво. Деятельная жизнь — в Лондоне и в Париже. В дни, когда я склонен к чувствительности, я предпочел бы Рим. Но пребывание в нем расслабляет душу, погружает ее в оцепенение. Никаких усилий, никаких проявлений энергии, ничто не течет быстро. Самая большая новость в Риме: Каммучини[392]
закончил картину. Я ходил смотреть эту «Смерть Цезаря»: плохой Давид. Ей-богу, я предпочитаю деятельную жизнь севера со всем безвкусием наших казарменных зданий!Но, правда, ничего не было бы лучше деятельной жизни, прерываемой в часы отдыха радостями нежного чувства, порождаемого чудесным климатом Рима.
Окончательно рассердило меня то, что во всех ложах, куда я заходил, этот никудышный спектакль находят превосходным. У римлян есть одна очень комическая тщеславная черта: сегодня вечером они беспрестанно повторяли: «Quel cantar è degno di una Roma!»[393]
. Таким высокопарным оборотом пользуются они, говоря о Риме, и другого не употребляют. Я ушел, расстроенный этим окончательным упадком. Стал искать у себя том Монтескье и наконец вспомнил, что вчера его у меня конфисковали на таможне, как одного из самых запретных писателей. В закоулке моего письменного стола я нашел экземпляр «Величия римлян»[394], in-32°. Прочел несколько глав, нарочно с каким-то удовольствием усугубляя свое мрачное настроение. К двум часам ночи я уже на уровне Альфьери. С живейшим удовольствием прочел всего «Don Garcia»: мне удается почувствовать этого писателя не более четырех раз в год.