Читаем Римлянка полностью

И я подробно, как он и просил, рассказала обо всем, что произошло со мною после поездки: как я объяснилась с Джино, как следовала советам Джизеллы, как встретилась с Джачинти. Я умолчала только о пудренице, сама не знаю почему, вероятно просто чтобы не впутывать его — ведь он служил в полиции. Он задавал мне вопросы, особенно подробно расспрашивал о моей встрече с Джачинти. Казалось, что его не удовлетворяют простые ответы, ему хотелось как бы видеть все и осязать, одним словом, участвовать во всем самому. Он без конца прерывал меня вопросами: «А ты что сделала?» или «А он что?..» Когда я замолчала, он обнял меня и прошептал:

— Это я во всем виноват.

— Да нет, — ответила я с досадой, — никто тут не виноват.

— Нет, это я виноват… это я тебя погубил… если бы я не повел себя так в Витербо, все было бы по-другому.

— На сей раз ты ошибаешься, — живо ответила я, — если уж кто виноват, так это Джино… ты тут ни при чем… ты, дорогой мой, взял меня в Витербо силой, а то, что добыто силой, не считается… Если бы Джино не обманул меня, я вышла бы за него замуж, а после обо всем ему рассказала, и все было бы так, как будто мы с тобой и не встречались.

— Нет, я виноват… на первый взгляд кажется, будто это вина Джино… Но в сущности, виноват я.

Он, казалось, ухватился за эту идею, но я понимала: он вовсе не испытывал угрызений совести, наоборот, ему даже приятно было думать, что это он совратил и погубил меня. Больше того, эта мысль не только нравилась ему, она его даже как-то возбуждала; должно быть, она-то и питала его чувства ко мне. Я поняла это впоследствии — не случайно во время наших свиданий он то и дело просил меня подробно рассказывать обо всем, что происходит у меня с моими любовниками. Тут лицо его как-то странно вытягивалось, взгляд становился взволнованным и внимательным, что приводило меня в смущение и наполняло стыдом. И сразу же после этого он набрасывался на меня, шепча грубые, непристойные, оскорбительные слова, которые я не решусь повторять здесь и которые показались бы обидными даже самой развратной женщине. Я никогда не могла понять, как это странное поведение сочеталось с его обожанием, чуть ли не преклонением передо мною, на мой взгляд, нельзя любить женщину и не уважать ее, но в нем любовь уживалась с жестокостью, каждое из этих чувств придавало другому силу и страсть. Иногда я думала, что то непонятное удовольствие, которое он испытывал при мысли, что по его вине я стала падшей женщиной, объясняется его службой в политической полиции, где главное — нащупать у преступника слабое место и, сыграв на этом, запугать его и навсегда обезвредить. Он сам говорил мне, не помню уж, по какому поводу, что каждый раз, когда ему удавалось добиться признания преступником своей вины, он испытывал особое почти физическое наслаждение, подобное тому, какое дает обладание женщиной.

— Преступник похож на женщину, — объяснял мне он, — пока он сопротивляется, он держится гордо… но, стоит ему раз уступить, он превращается в тряпку, и ты можешь делать с ним все что угодно.

Но скорее всего, жестокость и садизм были врожденными чертами его характера, и именно поэтому-то он и выбрал себе профессию полицейского, а не наоборот.

Астарита не был счастлив. Мне казалось, что несчастье его велико и непоправимо, потому что оно было следствием не каких-то внешних причин, а его собственных странностей или извращенности, которые мне трудно было понять. Когда он не заставлял меня рассказывать о моих делах, то обычно опускался на пол у моих ног, зарывался головой в мои колени и иногда на целый час замирал в такой позе. Я же должна была время от времени гладить его по голове, как матери ласкают своих детей. И каждый раз он стонал, а может, даже плакал. Я никогда не любила Астариту, но в эти минуты он внушал мне жалость, ибо я понимала, что он страдает и не существует средств, способных облегчить его муки.

О своей семье он говорил с горечью: о жене, которую ненавидел, о дочерях, которых не любил, о родителях, искалечивших его детство и вынудивших его, еще неопытного юношу, жениться без любви. О своей профессии он почти никогда не говорил. Только раз он сказал с каким-то странным выражением на лице:

— В каждом доме есть полезные, хоть и не всегда чистые, вещи… я как раз похож на такую вот вещь… я — помойное ведро, куда бросают мусор.

Но в общем у меня создалось впечатление, что он считает свою работу честной. В нем было сильно развито чувство долга, и, увидев его в министерстве и разговаривая с ним, я поняла, что он образцовый чиновник — прилежный, скрытный, проницательный, неподкупный и строгий. Однако, числясь в политической полиции, он, по его словам, ровно ничего не смыслил в политике.

— Я просто колесико в большом механизме, — как-то раз сказал он, — мне приказывают, а я исполняю.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже