— Так вот, я обнаружила, что из одного угла балкона виден порядочный кусок Виллы Боргезе *. Проетти, нужно ковать железо, пока горячо… Сегодня мы спросим с синьора Пандольфи шесть с половиной миллионов.
* Парк, разбитый вокруг музея «Вилла Боргезе». — Прим. перев.
Вы поняли? Зная, что Пандольфи влюблен в нее, она решила на этом сыграть. Те двадцать секунд, что он держал свою руку на ее руке, должны были обойтись ему в целый миллион, по пятьдесят тысяч лир за секунду. Каков аппетит! Я понимал, что на этот раз она смогла бы получить такие деньги, и во мне внезапно пробудились и злость, и ревность, и отвращение. До этого момента я был ее деловым посредником, теперь же она делала меня посредником в любовных делах. И еще не успев отдать себе отчет, я резко сказал:
— Княгиня, мое дело — посредничество, а не сводничество, — и, покраснев, выбежал вон.
Я слышал, как она проговорила, нисколько не обидевшись:
— Да что с вами такое, Проетти?
Так я в последний раз слышал ее нежный голосок.
Месяц спустя, я встретил мажордома Антонио и спросил его:
— Ну, как княгиня?
— Выходит замуж.
— За кого? Бьюсь об заклад, что за этого Пандольфи, который купил у нее чердак.
— Какой там Пандольфи… Выходит замуж за князя из южной провинции, за старого дурака, который ей в дедушки годится… Впрочем, богат, рассказывают, что ему принадлежит чуть ли не половина Калабрии… Словом, на ловца и зверь бежит.
— И все еще хороша?
— Просто ангел.
Младенец
Та добрая синьора, что принесла нам пособие из общества помощи бедным, тоже спросила нас, зачем это мы заводим столько детей. Жена моя в тот день была не в духе, взяла да и выложила ей всю правду: «Были б у нас деньги, говорит, — мы бы вечером в кино отправились, а раз денег нет, так мы отправляемся в постель — вот дети и рождаются». Синьора на такие речи обиделась и ушла не простившись. А я побранил жену, потому что не всегда правда хороша; прежде чем говорить напрямик, сперва посмотри, с кем имеешь дело.
Когда я был молод и не женат, то часто почитывал в газетах отдел римской хроники; там рассказывается о всяких несчастьях, какие могут приключиться с людьми: грабежи, убийства, самоубийства, уличные происшествия. И мне тогда казалось невероятным, чтобы мне самому выпало на долю такое несчастье, о котором в газетах пишут: «случай, достойный сострадания», — когда человек настолько несчастен, что вызывает к себе жалость без всяких особенных бедствий, одним уж тем, что существует на свете. Как я сказал, я был тогда молод и не знал, что значит содержать большую семью. А теперь я с удивлением обнаруживаю, что мало-помалу превратился в самый настоящий «случай, достойный сострадания». Вот, например, читаешь в газете: «Они живут в самой черной нужде». А я как раз и живу сейчас в самой что ни на есть черной нужде. Или: «Они ютятся в доме, который и домом-то назвать нельзя». А я живу в Тормаранчо * с женой и шестью детьми в комнате, где между тюфяками даже ступить некуда, а в дождик вода хлещет все равно как на набережной Рипетта. Или такое, например: «Несчастная, узнав о своей беременности, приняла преступное решение избавиться от плода своей любви». Так вот: мы с женой в полном согласии приняли это же самое решение, когда узнали, что у нас должен родиться седьмой ребенок. Мы порешили, как только погода позволит, оставить младенца в какой-нибудь церкви, положившись на милосердие того, кто найдет его первым.
* Тормаранчо — предместье Рима, где беднота ютится в лачугах из досок и жести. — Прим. перев.
По содействию тех добрых синьор жену мою устроили рожать в больницу. Оправившись, она с новорожденным вернулась в Тормаранчо. Войдя в комнату, она сказала мне:
— Знаешь, хоть в больнице хорошего мало, я готова была бы там остаться, лишь бы не возвращаться сюда.
Младенец словно понял эти слова и завопил прямо оглушительно. Крепкий такой, красивый малыш, и голос у него громкий, ничего не скажешь: когда он начинал реветь по ночам, то уж никому больше спать не давал.
Наступил май, и стало тепло, так что можно было выйти на улицу без пальто. Вот мы и отправились из Тормаранчо в Рим. Жена прижимала ребенка к груди, навернув на него столько тряпок, словно собиралась оставить его в снежном поле. Когда мы добрались до города, она — вероятно, чтобы перебороть свое горе — принялась говорить без умолку: дышит тяжело, вся растрепанная, глаза широко открыты…