— Тогда чего же ты ждешь?
— Погоди, дай мне все обдумать, — сказал я.
Вот так, в шутку, я и пообещал написать это письмо.
Хозяин той виллы часто проезжал в своей машине через Сторту, мимо лавки моей матери, торговавшей овощами и фруктами. Это был здоровенный, высокий и толстый мужчина с огромным носом, похожим на те раскрашенные картонные носы, какие нацепляют во время карнавала, с черными усами щеточкой и косыми глазами, вечно кутавшийся в пальто из верблюжьей шерсти,настоящий медведь. Он занимался изготовлением духов. Приготовлял он их в лаборатории, помещавшейся в подвале виллы, и из окон подвала всегда исходили не запахи кухни, а запахи эссенций, которыми он пользовался в своей лаборатории. Я испытывал к этому человеку глубокую антипатию, и это еще больше подогревало меня написать ему письмо. Однако, несмотря на всю свою ненависть к нему и на подстрекательство Сантины, надоедавшей мне этими ста тысячами лир, я никогда, наверно, не написал бы такого письма, если бы в один из этих дней неподалеку от виллы тремя людьми в масках не было совершено ограбление. Газеты описывали происшедшее во всех подробностях: автомобиль в канаве; водитель, римский коммерсант, убит за рулем в то время, как он пытался набрать скорость; его спутники ограблены дочиста. В тот же вечер я сказал Сантине:
— Вот как раз подходящий момент, чтобы написать письмо.
— Почему? — спросила она удивленно.
— Потому что, — ответил я, — можно устроить так, как будто письмо написано одним из трех грабителей… После всей этой истории синьор испугается и выложит денежки.
Заметив, что Сантина смотрит на меня с восхищением, я продолжал:
— Видишь ли, нет ни смелости, ни трусости… Есть только благоразумие и безрассудство. Благоразумие — это трусость, безрассудство — смелость… Сейчас этот синьор безрассуден… Он не понимает, что жить в уединенной вилле посреди поля — это значит быть во власти всякого, кто захочет на него напасть. Вернее, он это понимает, но еще не почувствовал на своей шкуре… в общем, он безрассудный, то есть смелый… я же своим письмом сделаю его благоразумным, то есть трусливым… Повсюду ему вдруг начнет мерещиться опасность… он испугается и принесет деньги.
Обо всем этом я думал уже не один месяц и даже не один год, поэтому слова лились у меня легко и плавно, словно я читал их в книге. И действительно, Сантина восхищенно воскликнула:
— Как только ты до всего этого додумался? Да ты просто умница!
Я же, надуваясь от гордости, сказал:
— Пустяки, видно, ты меня еще не знаешь.
Я был так возбужден, что не стал откладывать этого дела. Вместе с Сантиной я зашел в продуктовую лавку, и там прямо за столиком мы написали письмо. В нем говорилось:
«Негодяй, мы давно уже следим за тобой и знаем, что денег у тебя хватает. Если не хочешь кончить, как Ваккарино, возьми сто тысяч лир, положи их в конверт и завтра, в понедельник, до полуночи спрячь под камнем возле тридцатого километрового столба по дороге в Кассиа.
Человек в маске».
Ваккарино — было имя того коммерсанта, которого убили накануне. Сантина хотела, чтобы синьор положил нам не сто тысяч лир, а миллион, но я не согласился. Я объяснил ей, что из-за миллиона человек готов рисковать даже собственной шкурой, а из-за ста тысяч он еще подумает, прежде чем решиться на это, а поразмыслив хорошенько, кончит тем, что раскошелится.
Сантина, простившись, ушла домой. Я же побродил еще немного по площади, пока не начало темнеть, потом сел на велосипед и направился к вилле синьора. Стояла зима, дула трамонтана, на багровом, словно застывшем небе вырисовывались черные, как уголь, деревья, а за ними — уже окутанный мраком, но прозрачный, как хрусталь, простор полей. Я быстро подъехал к ограде виллы и, не слезая с велосипеда, держась рукой за один из пилястров, бросил письмо в щель для почтового ящика. В этом месте, между двумя поворотами, дорога шла прямо. И как раз в тот самый момент, когда я опускал письмо, я увидел, как из-за поворота со стороны Рима появилась машина синьора.