После свадьбы мы поселились в том же доме, где жила моя мать, — в переулке Чинкуэ. Там наверху было несколько свободных мансард. Моя мать жила под нами, а в первом этаже помещался наш магазин хлебных и макаронных изделий, так что все мы жили и работали в одном доме. Первые два года Катерина была такой же кроткой, как в те дни, когда я с ней познакомился, а может быть, даже еще более кроткой, потому что она меня любила и была мне благодарна за то, что я на ней женился, дал ей дом и позаботился создать для нее лучшие условия. Она была кротка и со мной и с моей матерью и не менялась даже тогда, когда оставалась одна и никто не мог ее видеть. Иной раз возвращаюсь я из магазина около полудня домой и на цыпочках — прямо на кухню, посмотреть, как она там снует от плиты к столу. Я любил наблюдать, как она не спеша, плавно, мелкими шажками двигалась по тесной кухне, как она стряпала без суеты и недовольства, аккуратно, прилежно, молча. Казалось, будто она не в кухне за плитой, а в церкви перед алтарем. Тогда я неожиданно входил и обнимал ее, а она, поцеловав меня, улыбаясь говорила своим нежным, чуть жалобным голоском: — Ты так меня напутал!
Через два года после нашей женитьбы стало ясно, что у Катерины не может быть детей. Сейчас я об этом говорю так, сразу, но пришли мы к этому выводу не скоро. Нам хотелось ребенка, а его все не было и не было. Сначала мы без конца толковали об этом в семье, а потом собрались с духом и отправились к врачам — к одному, к другому, к третьему. Катерина прошла курс лечения. Стоило оно очень дорого, но в конце концов мы убедились, что все это бесполезно. «Ну что ж, — решил я, — ничего не поделаешь… Никто не виноват… такова, видно, судьба». Одно время казалось, что Катерина тоже с этим примирилась. Но ведь не всегда поступаешь, как хочется, — может, она и хотела примириться, да не смогла. Вот тут-то и начал меняться у нее характер.
Пожалуй, прежде всего она изменилась внешне. Взгляд ее, когда-то такой ласковый, стал угрюмым, углы губ опустились, а вокруг рта появились две тонкие злые морщинки. Голос, который раньше звучал, как музыка, стал резким. Быть может, она старалась себя сдерживать, но, как это часто бывает, изменения, происшедшие в ее внешности, выдавали перемену в ее характере. Не осталось и следа от ее былой кротости, потом появилась враждебность, агрессивность, злость. Бывало, так ответит, что даже дух перехватывает: «А мне все равно, нравится тебе или нет», «Не надоедай», «Иди к черту», «Оставь меня в покое». На первых порах она как будто сама удивлялась своей грубости, но потом до того дала себе волю, что иначе почти и не разговаривала. У нее появилась привычка хлопать из-за всякого пустяка дверью. В доме у нас то и дело слышалось хлопанье дверей. И каждый раз у меня было такое чувство, будто это мне дали пощечину. Раньше она обращалась ко мне со всякими ласковыми словечками, как все женщины, когда они любят: дорогой, любимый, золотко. А теперь — какое там «золотко»! Только и слышишь: дурак, идиот, болван, невежа, а то и похуже. Она не терпела никаких возражений; бывало, не успею я еще рта раскрыть, а она уже называет меня кретином:
— Молчи, ты — кретин, ничего не смыслишь.
Когда же не было никакого повода для ссоры, она сама старалась вызвать меня на это. Как она изощрялась в своих злобных выходках! Если бы они были не так оскорбительны, я бы только диву давался, откуда у нее эта изобретательность и хитрость. Она умела нащупать, как говорится, самое больное место, и сколько я ни твердил себе: «Стисни зубы, не отвечай, делай вид, что это тебе безразлично», — она всегда ухитрялась сказать что-нибудь такое, что задевало меня за живое и выводило из себя.
То заведет разговор о моей семье; послушать ее, так мы — подонки, а вот она, видите ли, дочь служащего (если же сказать правду, отец ее был всего-навсего жалким писарем в муниципалитете и всю жизнь перебивался с хлеба на воду) ; то прицепится к моей внешности. Я на один глаз не вижу, на зрачке у меня пятно, вроде как бы кровь запеклась, — так вот, она, бывало, губы скривит и скажет:
— Не подходи ко мне… Мне противно смотреть на твой глаз… Он похож на тухлое яйцо.
А нет ничего неприятнее для человека, чем когда задевают его семью или его физический недостаток. Ну, и действительно, терпение мое лопалось, и я начинал кричать. Тогда с язвительной улыбкой на бледных губах она говорила:
— Вот видишь, ты кричишь… с тобой невозможно разговаривать… Ты только и знаешь, что орать… Я не виновата, что ты не умеешь себя вести.
В общем, мне не оставалось ничего другого, как уходить из дома. И я уходил и бродил один по набережной Тибра, злой и несчастный.