Такие переходные времена наполняют жизненное пространство тяжелым, возбуждающим запахом, странно сочетающим гниение и плодородие. Вспоминается запах фукуса, который море выбрасывает на береговую линию то в виде зеленой пряжи, то черными пучками или гроздьями, как будто сделанными из темного стекла, расстилая постель для пестрых жертв своего изобилия. Многое идет при этом в ход, и странник видит, что его путь окаймлен тлением. Он видит белые нежные тела рыб, разбухшие от разложения, морскую звезду с остриями светящихся зубцов, иссохших, как выцветшая кожа, размашистые края раковин, зияющих, разъятых, чтобы принять смерть, видит медуз — эти дрейфующие пышные глаза океана со своей отливающей золотом радужкой, фактически совершенно исчезнувшей, так что от нее едва ли остался хоть высохший клочок пены. И все это постоянно облизывают соленые хищные языки моря, как будто ищущие, нельзя ли еще схлебнуть что-нибудь кровавое. Все это мертво, но отдает источниками жизни — запах как раз на мужской вкус. Это не дух падали в чистом гниении, угрожающий духотой, нависающий над полями битв, покинутых воинами. И здесь, где море шумит вдали, как одна из больших раковин, которые мы в детстве брали с каминного карниза, чтобы послушать их, и на их розовой оболочке проступали жирные синие сырые пятна редкой тропической болезни, — и здесь близость смерти иногда может заронить каплю мака в кровь, настраивая ее на меланхоличный, мечтательный лад и заклиная темное шествие в масках уничтожения. Но зато, вспыхивая, трижды поражает сердце и луч жизни, как из таинственного черного камня, откуда ударяют красные молнии. Это — клубящаяся погода плоти, жалованной двумя великими символами смерти и зачатия и потому достойной приправить границу между сушей и морем.
Так, и то, что силой временами вынесено на береговую линию явления, посвящено гибели. В точке, от которой волне предстоит отхлынуть, обнаруживается сильнейший отпечаток живой формы. Уже видны тончайшие образующие черты, столь законченные, что каждая дальнейшая черта была бы лишней, однако всё в целом до сих пор погружено в текучее мерцание живой стихии. Притяжение глубины засасывает жизнь в ее излишествах, и здесь, уклоняясь от конца и, напротив, устремляясь непосредственно к вершине, начинается грядущее.
Работа этого грядущего, осуществляемая не усилиями одного человеческого поколения, а космической игрой, чудесной и потому неизъяснимой, использующей, правда, и данное поколение, выражается прежде всего в уничтожении. Подвижная стихия, жизненная сила в глубочайшем смысле, со своей стороны, движима чудесным, отклоняется от своих временных образований, и поднимается дух тления. Но когда это существенное, это соотношение с глубиной, исчезает из образований, вместо них остаются лишь изображения, как морская волна оставляет за собой лишь панцири морских ежей, крошащиеся скорлупки раковин и тусклую пену стекленеющих тварей. Но никогда не совершается то, что было бы вполне бессмысленно и потому невозможно: загнивание в ядре существенного. Испарение оттуда выдает умирающую жизнь, выдавая при этом и найденный жизнью спасительный возврат в материнскую глубину. Там, в темных зонах хаотического плодородия, жизнь вооружается для нового прорыва во время, в теплую близость чудесного, зачиная блистательные прообразы, чтобы метнуть их, как образы, через преграды явления.
Тому, кто и в самом себе живо чувствует эти приливы и отливы, это дикое движение и еще более подвижную тишину жизни, не может остаться неведомым ее действие во всех временах и пространствах. По сравнению с бесконечным напряжением, от которого в благочестивых сердцах меркнет временное, мало что значит напряжение между двумя сменяющими друг друга столетиями, еще меньше — напряжение между двумя поколениями, не говоря уже о напряжении между двумя одиночками. И все-таки одиночка вовлечен в свои конфликты, как бы мало или много они ни значили; он затронут всеми этими напряжениями — лишь в них и через них он может уяснить то, что любит называть своим столетием. Ибо так или иначе ты в это время чувствуешь себя охваченным яростной тревогой, и она больше, мучительней и богаче надежды, как если бы она могла распространиться на отдельную судьбу.
Положение, в котором должен опознаться наш инстинкт, все еще таково, что видимы только изображения ценностей в столетие, руководимое рассудочным познанием, тогда как жизнь уже подвержена колдовской силе новых, затаенных образов. Это приводит действующие порядки и все настоятельнее заявляющие о себе ценности к столкновению, исход которого сегодня еще не решен.
Наше столетие очень похоже на нас. Хотя оно задушило в своей колыбели немало змей, оно все еще дитя по своему сознанию в свои тридцать лет. Мы все могли бы потребовать, чтобы нам вернули плату, внесенную за обучение в школе, в особенности четвертое сословие, которому его учитель преподал безнадежную приверженность авторитету. Как будет выкорчевывать деревья тот, кто не отваживается вступить на дерн?