Читаем Рискующее сердце полностью

В зоологии выступает порыв, изначально присущий науке, — убивать жизнь, чтобы более убедительно говорить о живом. Этим она напоминает психологию, тоже в своем роде осквернение мумий, когда по свершившемуся пытаются судить о совершающемся, ввинчивая дивнейшее, неуловимейшее существо мира в свои логические построения. Но нежнейшее, таинственнейшее ядро жизни ускользает от подкрашивания метиловой синькой или красным эозином, и то, что творится в пространстве и во времени, в причинах и воздействиях, в побуждениях и в деяниях, в пестрых колдовских оболочках плоти, в кровеносных трассах и в центральных нервных системах, в зачатии, в смерти и в любви, в борьбе и в гибели, в тысячах ослепительных неожиданностей и в темных угрозах бытия, — все это имеет значение лишь благодаря невидимой пуповине, связующей с миром глубочайшей плодовитости. Этот мир, чье текучее дыхание воздействует на пространство, лишен видимых и мыслимых вещей. Потому при каждом устремлении, направленном вглубь, наступает мгновение, когда наука перестает утолять голод, и нельзя не признать, что в понятиях нащупывается только маска жизни.

Такое чувство охватывает меня иногда, когда я обрабатываю моего loligo по всем правилам искусства. Эти странные вместилища жизни располагают силой, понимание которой не извлечешь из них острейшими инструментами.

Подобное же чувство бывало у меня порою, когда на политических собраниях я слушал бесконечные разглагольствования какого-нибудь пошлого болтуна и должен был признать, что как раз в это время деятельность его внутренних органов поддерживалась высшей мудростью, что разнообразные железы непрерывно питали его кровь своими секретами, что в нем совершалось чудо пищеварения, что каждая клетка выполняла свою работу, — короче говоря, в нем господствовало чудо жизни. Слишком ли смелым был бы вывод, что, возможно, сама эта болтовня исполнена тайного смысла и выполняет задачу, более скрытую, вне намерений самого болтуна? Несомненно, человеку и не снилось, насколько он глубок, — пожалуй, не менее глубок, чем животное. От пристального взгляда не скроется чудовищный инстинкт, обнаруживающийся в совершенно как будто бы механической сутолоке наших городов, когда хозяйство — нечто совсем иное, чем хозяйство, политика — совсем иное, чем политика, реклама — совсем иное, чем реклама, техника — совсем иное, чем техника; короче, в любом из привычнейших для нас, повседневнейших явлений угадывается символ существеннейшей жизни. В этом искусстве схватывать, подтверждать наши поступки и поведение действительнейшими глубинами мы должны упражняться, если не хотим отчаяться в нашем достоинстве.

Не утешительна ли мысль, что за наукой таится нечто иное, чем наука?

От Вейнингера{63} исходит высказывание, выдающее великую чистоту внутренней позиции: атеизм, поскольку в него действительно верят, более религиозен, чем равнодушная вера в Бога.

Точно так же наука плодотворна лишь благодаря любви к науке, познание плодотворно благодаря порыву, лежащему в его основе. Отсюда высокое уникальное достоинство таких натур, как Августин{64} и Паскаль{65}: редкостное сочетание огненного чувства с проницательнейшим умом, причастность к тому невидимому солнцу Сведенборга, которое одновременно сияет и пламенеет. Лишь когда сердце командует армией мыслей, факты и утверждения обретают истинную ценность; от них — стихийное эхо, горячее дыхание неубывающей жизни, так как ответ заключается в способе спрашивать.

Великие плодотворные образы принадлежат Высшей Охоте, добыча от которой остается отряду техников, чучельников, книжных червей; эти образы подстреливаются, как пестрые птицы, в полете, вылавливаются, как сверкающие рыбы, в темнейших водах. Ум приносит их, как верный пес, перенимая представление о них и вытаскивая их своими острыми зубами в царство видимого. В этом смысле ценнейшей охотничьей собакой души служит любая возможность их культивировать.

Кстати, уже в своеобразии ума сказывается степень его готовности к единению, как вообще все, что зовется расой, имеет значение лишь как чекан души. Нет ничего невыносимее ума, лишенного расы, богемного ума, которому не хватает настоящих предрассудков; такой ум — у газетных писак, вкупе с читателями подверженных любому случайному впечатлению, любому извращению, любому дешевому предлогу для иронии; такой ум подобен угловому камню, у которого каждая собака может справить свою духовную нужду.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Раковый корпус
Раковый корпус

В третьем томе 30-томного Собрания сочинений печатается повесть «Раковый корпус». Сосланный «навечно» в казахский аул после отбытия 8-летнего заключения, больной раком Солженицын получает разрешение пройти курс лечения в онкологическом диспансере Ташкента. Там, летом 1954 года, и задумана повесть. Замысел лежал без движения почти 10 лет. Начав писать в 1963 году, автор вплотную работал над повестью с осени 1965 до осени 1967 года. Попытки «Нового мира» Твардовского напечатать «Раковый корпус» были твердо пресечены властями, но текст распространился в Самиздате и в 1968 году был опубликован по-русски за границей. Переведен практически на все европейские языки и на ряд азиатских. На родине впервые напечатан в 1990.В основе повести – личный опыт и наблюдения автора. Больные «ракового корпуса» – люди со всех концов огромной страны, изо всех социальных слоев. Читатель становится свидетелем борения с болезнью, попыток осмысления жизни и смерти; с волнением следит за робкой сменой общественной обстановки после смерти Сталина, когда страна будто начала обретать сознание после страшной болезни. В героях повести, населяющих одну больничную палату, воплощены боль и надежды России.

Александр Исаевич Солженицын

Проза / Классическая проза / Классическая проза ХX века