Читаем Рискующее сердце полностью

Наша надежда почиет на молодых людях, страдающих повышением температуры, когда внутри них — разъедающий зеленый гной омерзения; наша надежда почиет на душах, которым свойственно grandezza,[39] чьи носители, как больные, крадутся среди упорядоченности кормушек. Наша надежда — на восстание, противостоящее господству задушевности, нуждающееся в оружии разрушения, направленном против мира форм, во взрывчатке, чтобы расчистить жизненное пространство для новой иерархии.

Не далее как вчера ночью, когда я гулял по отдаленным улицам восточного квартала, где я живу, мне явилась обособленная картина, суровая в своей героике. Зарешеченное окно в подвал, где помещались машины и где безо всякого человеческого участия со свистом вращался вокруг своей оси чудовищный маховик. Оттуда тянуло теплом дымящегося машинного масла, тогда как слух был восхищен великолепным ходом безотказной, послушной энергии, подкрадывающимся так, как крадется на своих мягких лапах пантера, только добычей при этом был человеческий разум, и всему этому сопутствовало едва уловимое потрескиванье, как будто гладили шерсть черных кошек, и при этом — свистящее гудение стали в воздухе, усыпляющее и одновременно сильно будоражащее. Нечто подобное испытываешь, когда перед тобой двигатель самолета, а в кулаке рычаг газа: отводишь его вперед, и устрашающе рычит сила, порывающая с землей, или когда в ночном экспрессе проносишься сквозь циклопический пейзаж Рура и пламенеющие чепцы доменных печей разгоняют тьму, и в яростном движении чувствуешь: нет ни одного атома, который не был бы в работе. Это холодное исступление, не знающее сытости, в сущности, очень современное в своей игре с материей, чающее игр, прельщающих большей опасностью, и, по-моему, искать ему да искать еще свои подлинные символы. Ибо кто еще с такой последовательностью будет разрушать идиллию, старомодную красивость местностей, задушевность, историческое филистерство, и все это тем решительнее, чем позже наступит пленение новым миром ценностей, встраивающимся в себя.

О ты, змея познания, самая стальная из всего стального, как бы нам тебя зачаровать, иначе ты удавишь нас!

В последние два года я близко общался с летчиками, а осенью прожил несколько недель на аэродроме. Вот хорошее общество, ибо здесь теснится максимум расы, повышенная общность рабочих и солдат, отлитая из доброго металла, интеллект, поставленный на службу, но не без некоторой свободы действий и аристократической непринужденности.

По-настоящему захватывали меня ведущиеся там разговоры о воздушных боях в последние годы войны, и я не упускал случая уточнить любые даты хотя бы ради того, чтобы услышать о множестве исключительных личностей, чья взрывная жизненность разворачивалась в условиях, выпадающих на их долю только однажды.

Снова подтверждалось то, что было мне ясно уже давно, а именно что решающая предпосылка обладания формами жизни, протекающей при наивысшей опасности, — отнюдь не «стальные нервы». Борьба в рамках цивилизации, напротив, предполагает высокую степень чувствительности, и чем глубже втягиваешься в боевое единение над сталью оружия своей физической конституцией, нервно-сангвиническим темпераментом, достигающим метафизической силы, чтобы действовать в пространстве, тем утонченнее осуществляющаяся субстанция и тем страшнее ее энергия.

Так что и при катастрофах вовсе не безразлично, в какой зоне рушится жизнь, ибо ее боевая сила питается изнутри. Оружие ломается, а тело тут как тут; больное тело подвержено давлению нервов, но и нервы можно принудить. Тут важна степень общности: до какой точки жизнь прорастает решениями и где она признает свое поражение. Такое происходит как раз в натурализме, в историческом материализме, в дарвинизме — короче, во всей массе вопросов, задающих тон своей постановкой на исходе девятнадцатого века, когда конфликты не доходят до своего корня, и потому приходится отказываться от заклинания последних доблестей, этих львов, дремлющих в глубине дебрей, и все это говорит о превосходной степени подлости в эпоху, когда болтливые часы нормальности далеко еще не истекли для нас.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Раковый корпус
Раковый корпус

В третьем томе 30-томного Собрания сочинений печатается повесть «Раковый корпус». Сосланный «навечно» в казахский аул после отбытия 8-летнего заключения, больной раком Солженицын получает разрешение пройти курс лечения в онкологическом диспансере Ташкента. Там, летом 1954 года, и задумана повесть. Замысел лежал без движения почти 10 лет. Начав писать в 1963 году, автор вплотную работал над повестью с осени 1965 до осени 1967 года. Попытки «Нового мира» Твардовского напечатать «Раковый корпус» были твердо пресечены властями, но текст распространился в Самиздате и в 1968 году был опубликован по-русски за границей. Переведен практически на все европейские языки и на ряд азиатских. На родине впервые напечатан в 1990.В основе повести – личный опыт и наблюдения автора. Больные «ракового корпуса» – люди со всех концов огромной страны, изо всех социальных слоев. Читатель становится свидетелем борения с болезнью, попыток осмысления жизни и смерти; с волнением следит за робкой сменой общественной обстановки после смерти Сталина, когда страна будто начала обретать сознание после страшной болезни. В героях повести, населяющих одну больничную палату, воплощены боль и надежды России.

Александр Исаевич Солженицын

Проза / Классическая проза / Классическая проза ХX века