Всё русское стало вдруг важным, наполнилось тайным смыслом и даже мистикой: и танец лебедей, и доктор Живаго, и неизбежный Распутин, и закопчённые иконы с ликами мрачных святых. Мир замер в ужасе от предчувствия чего-то невыносимо страшного – все взоры обратились на восток. Там разверзлась бездна, и казалось, спасенья нет. Русские играли свою заветную роль – невинная жертва, всходящая на плаху. Играли самозабвенно, с азартом и лихостью – рванув рубаху на груди и поцеловав крест, склоняли буйну голову к липкой плахе. Русские знали эту роль назубок, что и неудивительно, другие роли по традиции были закреплены за европейской частью труппы. В который раз за один лишь век и кровавая резня революции и гражданской, и голод, и мясорубка войны, и снова стальной кулак репрессий, и вот теперь ещё и это…
Помнится, тёмным ноябрём я ехал в Шереметьево, косой дождь пополам с ледяной крупой хлестал по стеклу и лип к дворникам, фонари на Горького горели тускло-жёлтым, всё вокруг – тротуар и мостовая, фасады домов, голые деревья, пешеходы, – всё казалось мокрым и скользким; перед продуктовым толпилась чёрная масса людей, у входа на «Пушкинскую» кого-то били.
А утром, с пересадкой в Хитроу, я был уже в Эдинбурге. Моя персональная выставка проходила в отеле «Корона Скандинавии», на открытии струнный квартет играл Моцарта и Вивальди. Официанты во фраках разносили шампанское, дамы в узких платьях с голыми спинами хвалили мои картины, я улыбался и с достоинством целовал их тощие руки. Интервью с моей фотографией опубликовал журнал «Шотландец», на выставку привели даже какого-то типа из «Сотбис». Успех превзошёл ожидания организаторов выставки и уж тем более мои – мы продали почти все картины. Денег я заработал много, запросто мог купить целый этаж в моей высотке. «Падшего ангела» приобрёл местный лорд, картина и сейчас висит в его замке. Бывая в Эдинбурге, я непременно навещаю его, мы пьём чай у камина, он что-то рассказывает, но из-за его шотландского акцента я не понимаю и половины.
Я возвращался в Москву, в Шереметьево меня встречала толпа друзей и знакомых – орали через загородку какой джин-бурбон-скотч прихватить в дьюти-фри; прямо из аэропорта всем табором мы неслись на Таганку: раздача подарков и пир горой были непременным ритуалом каждого возвращения на родину. Под утро гости разъезжались, Янка стягивала новое платье, ботфорты на шпильке и в пьяной неге отдавалась мне на ковре гостиной. Прямо под портретом моей героической бабки и парадной саблей, подаренной самим Ворошиловым.
А в январе я уже встречался с новым импресарио – Яном-Виллемом Зюйдтраппом, который переманил меня из Эдинбурга в Амстердам. Мы договаривались о новой выставке в мае, подписывали контракт на серию плакатов для Голландской регаты. Я возвращался в Москву и работал. А через три месяца улетал снова.
У меня брали интервью, я участвовал в околокультурных репортажах местных телеканалов. Обычно после спорта и перед погодой они показывали мои картины, потом меня – я говорил банальности о живописи, о культурных связях и гуманитарных ценностях. Ян-Виллем считал интервью важнейшим элементом маркетинга, мне они казались пустой тратой времени.
Однажды, явно по недоразумению, я угодил в двухчасовую программу ВВС; уже само название насторожило меня – «На краю пропасти», – но было поздно: меня усадили в кресло перед микрофоном и принесли стакан воды. Включился красный фонарь с надписью «Прямой эфир», прозвучал джингл. Ведущий, тощий малый, похожий на стручок и Зигмунда Фрейда одновременно, отвратительно красивым баритоном представил участников. Кроме меня в студии оказались смутно знакомый депутат и известный писатель-прозаик. У первого была репутация либерала-реформатора, второй был осмотрительным диссидентом и заядлым бабником. Его я встречал пару раз в ресторане Дома литераторов. Непременно с пёстрым шарфом на шее и в штанах брусничного цвета.
Меня представили как художника и культуртрегера. Выяснилось, что я участвую в социально-политической дискуссии за «круглым столом».
За всю программу я произнёс не больше дюжины фраз.
Депутат говорил сбивчиво и скучно. Он явно мучился похмельем. Писатель быстро перехватил инициативу, заткнуть его не мог даже ведущий. Образность речи и умелость фраз завораживали. К тому же говорил литератор страстно и азартно, с эффектными модуляциями – от зловещего шёпота до рокочущего рыка. Примерно так звучала бы речь Троцкого, если бы текст ему написал Алексей Толстой.
– Россию корёжит! – сипло восклицал писатель. – Горбачёвские фантазии надулись и лопнули болотным пузырём. Партия – честь, ум и совесть нашей эпохи – оказалась гурьбой трусливых и вороватых идиотов. Русский мужик не простил ни заячьего бегства из Восточной Европы – кровью отцов политой Польши, Венгрии, Чехии и Словакии…
Ведущий попытался вклиниться, но был остановлен властным жестом писательской руки.
– Да что там Европа – латышей да чухонцев не смог удержать «меченый»! – Прозаик с душой хлопнул себя по ляжке. – Россия! Великая империя! Колосс рассыпался и рухнул в грязь!