– Он, Станислав Казимирович, модернизацию провел. Сам придумал, и даже эскиз сделал таких двухкилограммовых березовых дубинок – «колотушек». Ими удобно было заключенных оглушать. В случае сопротивления. Или когда приговор приводился в исполнение. Чтобы не метались, чего доброго, и не мешали себя убивать. Но были и еще способы. Если, например, в камере расстреливали, можно было раздеть человека догола. Голый человек, знаете ли, как-то по-особому беззащитен, руками размахивать, скорее всего, не станет. Ну, а ежели везли… то, пока до места расстрела ехали, могли выхлопные газы пустить в кузов. Иногда уже и пуль тратить не приходилось. Просто во рвы сбрасывали.
Вместить в себя эти знания Славик не мог, это было все равно как добровольно напиться яду.
– Да ведь фашисты так делали! А тут… Советские люди… И кругом… жизнь… – Славик беспомощно обвел глазами книжные стеллажи, подпиравшие стены. – Знаете, Эмилия Абрамовна, сейчас, когда вы говорили, со мной вдруг случилось, как тогда, ночью, в детстве, или, как нынче, на Литейном. Я выключился. Перестал воспринимать.
– Это, Станислав Казимирович, защитный рефлекс. Но знаете… рефлексы годятся для собачек Павлова.
– Так как же… Эмочка… Гоша, миленькие… Если один человек с другим человеком такое сотворял, значит, можно – всё?
– Ну, вот. Вы почти цитируете. Да только, что
Раздался звонок в дверь, и все трое вздрогнули. Гоша пошел открывать. На пороге стояла Сонечка.
– Вы простите меня, пожалуйста. И ты, Славочка, не сердись…
– Проходите, Софья Александровна, проходите.
Эмочка встала навстречу соседке, а Славик сидел, сил подняться у него не было. Сонечка с беспокойством вглядывалась в лицо мужа.
– Мне так неловко. Но я три часа назад видела в окно, как Станислав Казимирович шел домой. Я поняла, что он к вам заглянул… Столько времени прошло, и я испугалась, не случилось ли чего…
На ней была зеленая домашняя блузка, а на голове белый ситцевый платок, она всегда его повязывала после мытья. «Что ж она так легко одетая вышла-то, холодно ведь на лестнице», подумал Славик, и стал собирать со стола бумаги.
– Спасибо вам, Эмилия Абрамовна. Мне о стольком нужно еще вас расспросить.
В коридоре Славика качнуло, и он оперся на плечо жены. А она жестом, которым сестры милосердия подхватывали раненых солдат, обняла его, чтобы вывести из боя, в котором не было ни побежденных, ни победителей.
С
лавику снился сон. Была какая-то станция, товарный поезд, вроде того, в котором он с мамой ехал в эвакуацию. Ни деревьев, ни жилых домов кругом не было, а только поезд и земля, над которой дрожало дымное марево, и в нем, как в толще воды, плавало солнце. И еще были рельсы, которые и впереди, и позади поезда обрывались.И вот поезд стоял посреди земли, и никуда не ехал. И сдвижные двери телячьих вагонов были открыты на обе стороны. И к этим дверям была очередь из мужчин и женщин, молодых и старых, и все они были голые, но стыда никакого не было. И конца-края очереди не было тоже.
Одни входили в вагоны, другие оставались там, третьи выходили с противоположной стороны, потом и те, что оставались, выходили, а заходили новые, а те, прежние, снова вставали в очередь, и так повторялось раз от разу. И гул стоял над землей от их голосов.
А мимо проходили обычные люди, в обычной одежде, кто в довоенной, какой ее Славик из детства помнил, кто в послевоенной, а кто и совсем в нынешней. И тех, кто в очереди к вагонам стоял, они не видели, и самих вагонов не видели, и не слышали того, что говорили те, из очереди.
А говорили они на разных языках, и не друг с другом, а каждый как бы сам с собой. И Славик отчего-то все понимал.
Дети говорили с родителями, а родители с детьми, и возлюбленные говорили со своими возлюбленными. И все это были слова прощенья и любви, и были они – как свет во тьме.
А люди, которые шли мимо, те, как в мороке, чем дальше от поезда отходили, тем тяжелее им было двигаться, точно ноги у них свинцом наливались, и все они были тут, и никуда не могли деться.
И вращение их было, как вращение пустых жерновов.
И Славик откуда-то знал, что если бы эти обычные люди увидели и услышали других, из очереди, и сказали бы «да, и видим вас, и слышим, и не оставим вас», и если бы подошли к ним и перемешались бы с ними, и прижали их к сердцу своему, то морок бы прошел, и всякое хождение по кругу кончилось бы.
<Н
екоторые воспоминания кажутся мне сейчас, в наших обстоятельствах, неуместными. Излишне сентиментальные, они вдруг перестали быть похожими на правду. И мне нужно сделать определенное усилие, чтобы уверить себя – это было. Это как из окопа вернуться в мирную жизнь. Но когда я позволяю себе помнить, возникает ощущение света, направленного одновременно со всех сторон, поднимающего меня.Я вспоминаю свое первое посещение Лувра. Первое, потому что все следующие разы я обходил картину, о которой хотел бы оставить эту запись.
Итак, я стоял возле портрета Джоконды. Не перед, а именно возле, потому что, когда я встал чуть поодаль, и произошло все чудесное.