– Все сделаю! Удачи, Серега! Давайте скорей возвращайтесь! – Он улыбался, бодро махал, чувствуя свое ничтожество и свое вероломство. Прогонял их, отсылал, стремился удалить от себя источник страдания. Пропускал сотрясавшую землю колонну. Последняя машина, повернувшись кормой, кинула в него клуб жирной гари, осыпала душной пылью, ушла вперед. Он стоял, засыпанный прахом своего позора, дышал душным воздухом своего отречения. По мере того как пыль оседала, испытывал облегчение, подобие свободы. Вот и хорошо, что ушли. С глаз долой. Ему, Терентьеву, свой удел: чинить зажигалку, чинить подорванную боевую машину. А там и домой скоро, в милую комнату со стеклянной люстрой, под которой они все соберутся на вечернее чаепитие.
Это было вчера. А сегодня, в опустевшем гарнизоне, он ремонтировал технику у края колючей стены. Здесь стоял танк, окисленный, без краски, в ржавой чешуе, опаленный взрывом. Стояла БМП, без гусениц, без передних катков, с проломленным днищем, напоровшаяся на минный фугас. Беспомощно, бездыханно осела в сухие колючки, и они прорастали сквозь ржавую сталь, протачивали, разъедали броню. В проломе от фугаса, спасаясь от солнца, бегали длинноногие муравьи. Лежал на боку транспортер, побывавший в недавнем бою, в зазубринах, в метинах пуль, с оторванным колесом, похожий на собаку с перебитой поджатой лапой. Дальше ворохом ржавели гусеницы, колеса, остатки кузовов и трансмиссий – все, что еще недавно мчалось, стреляло, пылило, проносилось сквозь холмы и ущелья. Железный осадок, выпадавший в эту афганскую степь, охваченную войной.
Машина с бортовым номером 29 была не убита, а ранена. Уже приварили оторванную взрывом скобу, срастили швом днище. Серая, с наплывами сталь отливала термической радугой. Разбитый каток был снят, валялся поодаль, как ампутированный сустав. А новый, в смазке, упругий и черный, готов был принять на себя гусеницу. Гусеница плоско лежала рядом, как огромный разомкнутый браслет от часов. Прапорщик, закатав рукава, обнажив мускулистые руки, рылся в машине, позванивал, поругивался, и машина смиренно доверяла себя человеку. Хотела жить. Хотела снова в белесую степь, куда ее не взяли сегодня. Куда умчались другие машины.
Терентьев, измызганный, сальный, руководил двумя новобранцами. Завершал установку катка. Новобранцы, одинаковые своими стрижеными головами, нелинялой, новой формой, действовали неумело. То и дело косились на подбитую технику, будто примеряли себя к изувеченным, пропущенным сквозь бой конструкциям. Это раздражало Терентьева, мешало работе. Он приподнял тяжелую гусеничную связку. Так и не дождался помощи. Кинул грохнувшее железо на землю, зло окликнул солдат:
– Ну что вы, кино, что ли, смотрите? Мамку увидели?.. А ну ко мне марш! А ну вдвоем, подхватили! Пальчики замарать боитесь? Это вам не домашние пирожки кушать!.. Берись за гусеницу! Козлы!
Оба солдата торопливо, мешая друг другу, послушно ухватились за трак. Наваливали его на каток, прикладывали к зубьям. А Терентьев скреплял цепь, сшивал траки стальным цилиндрическим пальцем.
– А теперь кувалдочкой поработаем! – подгонял он того, что был ближе. Чувствовал свое превосходство, свою власть над ними. Эту власть, превосходство давала ему подбитая машина, и белесая голая степь, и слепившее пыльное солнце, известные ему и понятные, действующие против этих двоих, неуверенных, робких, желавших узнать и понять. – Давайте еще постучим!.. Да не бойся, покрепче ударь!.. Так!.. Еще!.. Хорошо!..
И вдруг устыдился своего превосходства. Не было превосходства. Не было власти. Он был не вправе учить и приказывать. Он сам не выдержал этой степи, не понял пыльного неба, отступил. Устрашился и устранился. И то, что он пытался учить, считал себя вправе приказывать, было продолжением обмана, продолжением его вероломства.
Быстро взглянул на солдата: скуластое, с чуть раскосыми глазами лицо, светлые брови, еще не потрескавшиеся, еще сочные и пухлые губы. А вдруг он знает о нем, Терентьеве? Вдруг его разгадал?
– Ну что, никогда гусениц не видал? – спросил он солдата, грубовато и властно, стремясь отвести подозрение.
– Почему не видал? Видал, – ответил тот спокойно, с достоинством. – На тракторе работал.
Коротким звонким ударом он вогнал металлический палец. И этот умелый удар был в укоризну Терентьеву. Этим ударом новобранец примерялся к белесой степи, прицеливался к ней. Намеревался действовать, как действовали здесь и другие. Как действовал и сам Терентьев – до того злосчастного дня, до взрыва летучей гранаты.
– Чем же их так побило? – спросил второй, чернявый и хрупкий. – Там же люди сидели! Наверно, страшно им было!
Терентьеву нечего ему было сказать, нечем было ободрить. Не мог ему рассказать о своем страхе и о своем вероломстве. Давил до боли в ладонях на гусеничный трак, обувал стальную машину.