Читаем Рисунки баталиста полностью

Славили милых женщин, далеких жен, чьи фотографии хранятся у сердца. Лица у всех стали печально-радостными, обратились к другим удаленным лицам, сияющим в эту ночь, в эту степь.

Дали слово и ему, Веретенову. И он, чувствуя, как горят его щеки, а в глазах появляется глубинное зрение, оглядел их всех, собравшихся в тесном застолье, мысленно обнял, поместил на фреску в янтарный луч зимнего солнца, чтобы кругом белели снега, блестели застывшие реки, и Родина окружала их миром своих деревень, тихих дымов и туманов.

Кадацкий говорил о державе, которой все они служат, как служили отцы и деды, как внуки станут служить. Приглашал приехать к нему, Кадацкому, и под яблоней, под белым цветом, вспомнить про город Герат.

Пели песни. Русские – про Волгу и ямщика. Украинские – про коней и крыницу. Военных лет – «Горит свечи огарочек», «Броня крепка». Достали гитару. Передали хозяину. И тот спел сочиненную им самим песню про азиатские звезды. И все подпевали, серьезные, верящие, каждый готовый испить свою чашу.

Глава тринадцатая

Утром он уложил чемодан. Перебрал и стянул тесемками папку. Засунул в чехол этюдник. Оглядел свой походный скарб, свою «суму переметную», в которой хранилась добыча. Драгоценный груз акварелей, пастелей, набросков. И стал ждать машину. Самолет ожидался в полдень, а до этого Кадацкий обещал его доставить к сыну.

Машина пришла, и в ней – Коногонов. Объяснил, что Кадацкий занят, приедет прямо на аэродром, а к сыну отвезет его он, Коногонов.

– Если вас не затруднит, – попросил он Веретенова, – когда прилетите в Москву, позвоните моей жене. Вот телефон. Скажите, что жив и здоров. Ей будет приятно.

– Конечно. Позвоню непременно. А вы вернетесь в Москву, пожалуйте в гости. Вот мой телефон. Буду очень и очень рад…

Они проехали знакомый контрольно-пропускной пункт, мимо знакомого плаката: «Гвардейцы, учитесь действовать в горах!» Мимо колючей проволоки, за которой ровными рядами стояла техника. Вошли в знакомую дверь с надписью «Четвертая рота». И он сразу увидел сына.

Сын сидел за столом и писал, окруженный солдатами, склонившимися к листу бумаги. За их головами в мутном солнечном свете тянулись одинаковые железные койки, светилось в пирамиде оружие. Дневальный, углядев Коногонова, крикнул: «Смирно!» Все вскочили, оставив писание, стояли навытяжку, и сын, уронив перо, тоже стоял, длиннорукий, с опущенными по швам ладонями, смотрел на отца.

– Вольно! Вольно! – поспешил сказать Коногонов. – Что пишем, гвардейцы?

Веретенов с нежностью, смущаясь многолюдья, смотрел на сына, вспоминая, как видел его в последний раз в Герате, во дворе глинобитного дома, на полосатом матрасе. Сын по приказу скользнул в темноту, мелькнул сутулой спиной при свете взлетевшей ракеты. И все эти часы в нем, Веретенове, был страх за него. Но теперь, живой, невредимый, такой дорогой и любимый, сын стоял перед ним. Не терпелось его увести в какое-нибудь укромное место. Обнять, спросить, что же хотел он сказать тогда, во дворе, сокровенное о нем, о себе? Наговориться всласть перед разлукой, чтобы потом в Москве вспомнить каждое словечко, каждую черточку на сыновнем лице.

– Так что мы здесь пишем такое? – Коногонов заглядывал в исписанный наполовину листок.

– Письмо, товарищ лейтенант! – ответил Степушкин не сразу, медленно покачиваясь своим маленьким телом. – Письмо матери Маркова о том, как он погиб.

– Маркиз погиб? – воскликнул Веретенов. Стал оглядывать многократно лица солдат, еще и еще, ожидая увидеть милое, сероглазое, с мягким овалом лицо. – Вы сказали – Марков? Маркиз?

– Так точно, – кивнул рыжеволосый здоровяк, метростроевец.

– Как же так! – не хотел понимать Веретенов. – Ведь я же видел его! Он апельсин принес!..

– Мы на башне засели, – объяснил ему Степушкин. – А «духи» пошли на башню. Он чуть приподнялся, Маркиз-то, а ему и попало в горло! Вот сюда! Только крикнуть успел и умер!

– Как же так! Как же так! – Веретенов представлял себе круглолицего тихого юношу, принесшего из ночи апельсин. Аромат апельсина. Сладкое жжение во рту. Глянцевитое стеклянное дерево, уловившее свет зеленоватой ракеты. И потом тот жалобный крик – боли, изумления, ужаса. Предсмертный крик, поднявший его, Веретенова, кинувший его через двор мимо вороха тряпья у двуколки, когда разящий удар по ребрам погасил все звуки, цвета, погрузил его в забытье. Этот вопль был криком Маркиза. Вырвался из его разорванного пулей горла. На этот крик, на эту смерть, на этот исход души кинулся тогда Веретенов. – Как же так! Как же так!..

– Не знаем, как матери об этом рассказать, – говорил Степушкин, все так же тихо раскачиваясь. – Он же ей не писал, где служит. Жалел ее. У нее сердце больное. Мы тут какие-то слова подбираем. Все не то! Как ей про горе ее сообщить? Думаем ей всей ротой письмо отправить. И рисунок, который вы Маркизу подарили. Очень похожий Маркиз!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже