Он лежал и смотрел на них, а они – на него, лошади и наездники. И опять зрачки, дрогнув от страха, сфотографировали этот кадр, этот опрокинутый мир, в который он был втоптан и вбит.
Молодой басмач был ближе остальных. И Морозов увидел, что у него на плече, смяв пышные складки одежды, висит его, Морозова, автомат, а живот перепоясывает его, Морозова, солдатский ремень со звездой. Взгляд чернильных ярко-недвижных глаз был изучающий, презирающий, ненавидящий. И Морозов сильнее, чем боль, почувствовал себя униженным, побежденным среди сильных, его победивших врагов, созерцающих его поражение, его неопрятный, беспомощный вид, перепачканное желчью лицо.
Всадник в черной чалме, блеснув в бороде зубами, что-то сказал, короткое и рокочущее. Двое других соскочили с седел и в четыре руки цепко, больно вознесли Морозова вверх. Снова кинули на лошадиную спину. И ворох колючек, мелко вонзившихся в кожу, накрыл его. Мир снова сузился до серого овала земли с растрескавшимся копытом. Но Морозов знал, что близко, рядом, перетянутые кожаными патронташами, с худыми, накаленными лицами, высятся в седлах враги. Сильные, беспощадные, завладевшие им. Обманувшие его на вершине горы. Отнявшие у него автомат. Отнявшие у него волю и силу. Готовые отнять саму жизнь. И где же друзья по взводу? Где ротный? Где быстрые на тугих колесах транспортеры, крутящие пулеметами? Где подполковник, отправлявший его на позицию, назвавший на прощание «сынок»? Где все они? Почему не приходят на помощь? Почему не хватились, не кинулись спасать, выручать?
И опять молниеносная, как прозрение, истина снизошла на него: с ним, с Морозовым, случилась страшная беда. Выбрала его, вырвала, выклевала из жизни. Кинула на костлявый лошадиный хребет и колотит, влечет куда-то, в смерть, в муку. Он опять застонал: «Да разве возможно такое?» – и его глаза наполнились слезами.
Они ехали по горячему, душному пеклу. Кто-то из наездников затянул бессловесную унылую песню. Стучали копыта. Блестело желтое стремя. Звякал негромко металл. И он, Морозов, еще недавно бродивший по московским весенним улицам, любивший вечерами прийти в кабинет отца с видом на Филевскую церковь, вступить с ним в беседу и философствование на темы родной истории, теперь связанный, без оружия, заваленный ворохом верблюжьей колючки, колыхался на лошади под унылую песню врагов – двигался в свое несчастье, к своей неизбежной гибели.
Страдая от тряски, от ломоты в затылке, близкий к обмороку, – вот как впервые довелось ему ехать на лошади. Детские разноцветные лошадки обернулись поджарыми, сухо цокающими конями, на одном из которых его везли, как живую поклажу.
Он заметил, что лошадь идет по тропе – шаги ее стали тверже. Тропа сменилась наезженной пыльной дорогой, на которой, как ему показалось, он различал отпечатки покрышек.
Послышались отдаленные возгласы, глухой звяк железа. Зацокали, убыстряясь и удаляясь, копыта – кто-то из всадников понесся навстречу звону, и оттуда донеслись протяжные, горловые, похожие на ауканье клики. Лошадь стала. Морозов услышал, как собираются вокруг люди. Гомонят, посмеиваются. Кто-то дернул его за ноги. Кто-то пытался заглянуть под колючки, но не нашел его лица, и Морозов видел широкие, похожие на шаровары штаны, красные немытые щиколотки и резиновые, загнутые на мысах калоши. Он сжался, тоскуя, понимая, что он в стане врагов.
Лошадь снова пошла, и невидимый люд шел следом. Морозов различил детские голоса и повизгивания.
Лошадь остановилась. Колючки сбросили. И те же мощные, резкие, грубые руки свалили Морозова наземь. Он ударился больно локтем, охнул и сел, держа за спиной стянутые веревкой онемелые кулаки.
Кругом неблизко, плотной стеной стояли люди. Бороды. Ворохи блеклых, вольно висящих одежд. Накрученные на головы ткани. Дети в тюбетейках, в ярких рубашках смотрели круглыми жадно-любопытными глазами. Их матери в паранджах, переходящих в мятые разноцветные платья, стояли за спинами детей. И Морозов сквозь плоско-темную дырчатую ткань, закрывавшую женские лица, чувствовал их взгляды.
Люди расступились, и высокий худой старик в черной, прошитой блестками чалме воздел белую жестко-волнистую бороду, наставил на Морозова смуглый палец. Заговорил гортанно, с руладами, обнажая желтые редкие зубы, переходя почти на пение, клокоча, дрожа металлическим завитком бороды. К чему-то звал, понуждал столпившихся, к чему-то жестокому, направленному против Морозова, к его казни и смерти. И Морозову было жутко от этого похожего на пророчество и заклинание голоса, наставленного заостренного пальца. Люди внимали страстным стенаниям старика. Те, что были с оружием, перетянутые патронташами, напряглись телами, стали раскачиваться, твердея скулами, блестя белками, накаляя глаза до фиолетового безумного блеска. Вздымали оружие – автоматы, карабины, долгоствольные с раструбами ружья. И Морозов ждал, что они кинутся на него, растопчут, растерзают на клочки его тело, и оно, тело, сжималось, трепетало, искало спасения.