— Этому парню, роль которого я так старательно отыгрывал на людях, просто надо было исчезнуть. Безутешные друзья и коллеги проливали бы слезу на тот камень, под которым я занял его место, а он, скорее всего, тем временем уже загорал бы на каком-нибудь тропическом пляже.
— Лихая тебе досталась бабенка, Паша.
— Не то слово… Мне с этим всегда везет.
Я уложил ладони на стол и долго вглядывался в них.
— И к чему ты это? — тихо спросил Отар.
— К тому, что в руках моих еще, кажется, есть силы держать весло. Ладно, пока, Отар. Мне пора грести.
— Может, плюнуть тебе на эти дела? — Отар погладил темный патрон бутылки с таким видом, будто хотел тактильно разрешить те сомнения, что смутно отразились в его лице и смысл которых укладывался в простую дилемму: стоит еще выпить или нет.
— Не могу. Харон живет у реки.
В сумрачной прихожей я задержался, напоследок вбирая в себя те звуки, запахи и оттенки света, которые так прочно впитались в мои древесные ткани в те бесконечно от нас — теперешних, заскорузлых и утративших пышность кроны — далекие времена, когда мы были молоды, шумны, гибки, устойчивы к переменам климата, ветрам и стужам и оттого беспечны, наивно полагая, что все у нас еще впереди, и осели в них каким-то животворным соком, напоминавшим сладковатый вкус сока березового. И так я стоял, купаясь напоследок в сладковатом, густо-рыжем воздухе прежнего дома, все никак не находя в себе сил с ним расстаться, и отчетливо улавливал в его летучей материи слабые токи каких-то посторонних звуков и запахов.
— Ты что? — спросил Отар. — Что-то не так?
— Да нет, все так. Пока. Звони, если что.
Но что-то было в самом деле не так, инстинкт угадывал присутствие в доме еще кого-то, кроме нас двоих, ощущение это не имело отчетливых очертаний и лежало за пределами логики, доступной разуму, и скорее управлялось наитием, которое подсказывало мне, что именно за тень стояла все это время за нашими спинами и тихо дышала нам в затылок, — черт возьми, это была тень женщины! — и потому я, выехав из двора, обогнул дом по узкой пешеходной дорожке, чем вызвал гневное утробное клокотание в груди преклонного возраста женщины, прогуливавшей меланхоличного бассета с сократовским взглядом, а тот упорно тянул женщину к вытоптанному газону и добился-таки своего. Отцепленный с поводка, бассет, метя ушами пыль с асфальта, неловко пролез сквозь прутья низкой железной ограды, помотал головой и с деловым видом направился к стволу дерева, тщательно обнюхал его и, глядя в сторону, словно смущаясь своего намерения, задрал заднюю ногу, орошая ствол, по которому уже медленно восходил мой взгляд — туда, где в зелени кроны — чуть ниже Отарова окна — плутали промельки слишком хорошо знакомых по прежним временам цветов: салатовый, розовый, голубой.
— Черт возьми! — рассмеялся я. — Выходит, еще не все потеряно.
Она сидела, где и положено комнатному цветку, — На кухонном подоконнике, привалившись спиной к узкой стенке оконного проема, плотно обхватив тонкими руками подтянутые к груди ноги, и, уложив подбородок на колени, медленно моргала, глядя перед собой. Остановившись в прихожей, я наблюдал за ней, воспользовавшись тем, что она не слышала, как я потихоньку вошел в дом, а впрочем, кажется, я заблуждался: она слышала.
То ли легкий толчок сквозняка, шевельнувший зелёную пену винограда, оповестил ее о моем приходе, то ли обостренное ее обоняние уловило вторжение в привычные запахи едва слышные — мне, во всяком случае, недоступные — привкусы бензина, пары которого парят вокруг всякого мотоциклиста, не знаю, как именно, но она меня опознала и вот скомкалась в плотный бутон, как и положено беззащитному растению, напрягшемуся при приближении постороннего, у которого бог знает что на уме может быть.
— Василек, — сказал я.
Она искоса глянула на меня, улыбнулась и распустилась: соскользнув с подоконника, подошла к плите, зажгла газ под чайником, потом, достав из хлебницы свежий и румяный батон белого хлеба, принялась аккуратными долями нарезать его, сунулась в холодильник, извлекла с полки кусок закатанной в тонкую оберточную пленку телячьей колбасы, сделала бутерброды, заварила чай — ее движения были точны, плавны и расчетливы, без намека на суетливость, и, может быть, даже немного монотонны, словно все жестикуляционные нюансы сервировки легкого перекусона были впитаны ею за долгие годы ежедневного хлопотания на этой самой кухне, а потом она, сидя Напротив меня на табуретке за столом, со слабой улыбкой наблюдала, как я ем, и в глазах ее стояло выражение полного покоя, типичное для всякой домашней хозяйки, твердо знающей, что главное в этой жизни — дом, его уют, неторопливый строй, плавная размеренность быта, а все остальное, в сущности, не стоит и гроша.
— Что ты сказала? — спросил я, потому что не смог определить форму слишком неотчетливой фразы, возникшей на ее бледных, едва двинувшихся губах.
Она пододвинула к себе блокнот, вывела пару слов. Рука ее, вспорхнув с листа, повисла — то ли в нерешительности, то ли погружаясь в забытье отточия.
«Анжела мне сказала…»
— Ты не против?