Инни задумался об отце, но, так как, пожалуй, впервые делал это сознательно, оказался в затруднении. Уходя, отец говорил «привет!», однажды поколотил мать при нем и, насколько Инни понял, еще раз в его отсутствие. А как-то ночью, разбуженный сиреной воздушной тревоги, он в панике побежал вниз и застал отца на кушетке, с нянькой, в весьма неудобной (судя по позднейшей реконструкции) позе. Нимало не смутившись, отец отослал Инни обратно в детскую. Впоследствии он женился на этой девице, мать Инни исчезла в результате одной из тех загадочных интриг, какими взрослые заставляют мир плясать под их дудку; Инни остался с отцом и мачехой, но в голодную зиму его отправили к матери, которая теперь жила где-то в Гелдерланде. В конце той зимы отец погиб при бомбежке. Это известие наполнило Инни гордостью. Теперь он вправду имел касательство к войне.
На отцовской могиле он ни разу не побывал, а когда впервые проявил к ней интерес, от нее уже и следа не осталось. Срыли, сказал кто-то, сровняли с землей; так ему и запомнилось: отца сровняли с землей. На желтоватых военных фотографиях он видел лысеющего мужчину с резкими чертами лица, этакого мрачного клирика позднего средневековья, хотя, по рассказам матери, он плясал в кафе на столах под цыганскую музыку. Вот и все, что он помнил об отце, и вывод отсюда следовал только один: отец был самый натуральный мертвец.
— Я мало что помню.
И опять Таадс, на сей раз под личиной наставника:
— Сартр говорит: если у человека нет отца, то он избавлен от необходимости тащить за собой сверх-я. Нет отца на горбу — нет в жизни принудительно направляющих факторов. Нет ничего такого, что вызывает бунт и ненависть или с чего можно взять пример.
А я об этом знать не знаю, подумал Инни. Если это означает, что он один на свете, тогда все правильно. Он и сам так считал и был вполне доволен. Других людей, вроде вот этого, нужно держать на расстоянии. И разглагольствовать о его персоне им не мешало бы поменьше. Пока они толковали о себе или о его семействе, где он никого не знал, все было превосходно. Дважды его исключали из интерната, потому что он «не вписывался в коллектив», «не участвовал в работе», «плохо влиял на других учащихся». А лучше сказать, они его ненавидели. Подкладывали ему под подушку молитвы ненависти («кислый лимон, молись за нас»), но, как ни странно, его это не задевало, мальчишки были другие, в дни посещений их окружала родня, отцы в коричневых костюмах, матери в цветастых платьях, он не имел с ними совершенно ничего общего, так же как и с этим человеком, который ненароком забрел в его жизнь. Он не подпускал их к себе, вот в чем дело, все происходило словно в кино: он сидел в зале и с интересом следил за развитием сюжета, еще бы — актер-то какой! — но участвовать по-настоящему не мог, даже испытывая симпатию к актеру, оставался зрителем. Когда не говоришь ни слова, истории приходят сами собой.
И ведь правда приходят. Вот и сейчас тоже.
В тихой комнате речитативом разворачивалась история его семьи — евангелие от Арнолда Таадса. Легкости арии в разгромном повествовании не было и в помине. Для вящего впечатления безымянный композитор мастерски использовал глубокие, идущие из бездны обреченности и скорби собачьи вздохи, ибо всякий раз, точно в коротком перерыве после описания очередной придури, сумасбродств; или мерзости какого-нибудь Винтропа пес обладавший прекрасным чувством времени непременно вздыхал, шумно выпуская воздух из подземных лабиринтов, с которыми наверняка был связан.
Они что, заранее репетируют? — думал Инни. Собачий век не больно-то долог, a при одной гостевой порции гуляша в неделю здесь явно не ожидали большого количества визитеров. Напрашивался единственный ответ — такие доклады, проповеди, декламации происходили и в одиночестве, причем пес обеспечивал генерал-бас, акценты и выразительность. Воздух,
— это гениальное животное научилось окрашивать тревогой и одобрением незримый воздушный поток, что окружает нас и отчасти струится сквозь нас, улавливай ноты рока и враждебности, не давая им повисать в остальном, безразличном воздухе добычей губительного маятника стенных часов, но в виртуозном единении с одноглазым хозяином наполняя их отзвуком только что сказанного, в котором угадывалось и легкое, а то и болезненное подхлестывание, заставлявшее солиста держать достигнутое напряжение.