— Вижу, Таадс дал вам свою любимую книгу, — сказал он, — я ее знаю, великолепно написано. Событий и много, и, мало, тончайшие оттенки, мелкие сдвиги с драматическими последствиями. Если кто и сумел великолепно вплести в повествование чайную церемонию, так это безусловно Кавабата. Большая редкость, чтобы вещь стала главным персонажем литературного произведения.
К ужасу Инни, он опять достал из шкафа книгу.
— Я только покажу вам одну иллюстрацию, чтобы вы знали, как выглядит
Белые руки листали страницы. Что же составляет таинственность чашек или, если угодно, кубков? Перевернутых черепов, которые ничего более не прикрывают и обращены не к земле, а к небу; их можно чем-нибудь наполнить, но лишь чем-нибудь таким, что идет сверху, из вышнего мира солнц, лун, богов и звезд. Они могут быть сразу и пустыми, и полными, что само по себе уже таинственно, хотя свойственно и пластмассовому стакану. Стало быть, тут имеет значение и материал. Золото кубка рождает представление о крови или вине, а глядя на чашки
На улице загудели клаксоны автомобилей. Где-то грузовой фургон задерживал движение, и человечество, совсем недавно изящным прыжком достигшее Луны, выражало свое недовольство яростными обезьяньими воплями — как орангутанг, который остался без банана.
— Мало кто знает, — заметил Ризенкамп, — но в тысяча четыреста восьмидесятом году одна ведьма прокляла это место и сказала, что Амстердам сгинет в хаосе и дьявольском шуме. — Он положил руку на непроницаемую маску Будды. — Быть может, фальшь коренится в том, что такие вот лица и все их высказывания могли возникнуть лишь в мире без шума. — Он помолчал, давая Инни возможность хорошенько послушать нарастающий вой десятков клаксонов, и продолжил: — Представляете, какая невообразимая тишина царила повсюду, когда властители из этого мира, — он неопределенным жестом обвел боевые порядки медитирующих азиатов вокруг, — вынашивали и провозглашали свои идеи? Теперь вот иные пробуют через эти идеи вернуться назад, к тому, о чем некогда шла речь, и сталкиваются с множеством препятствий на своем пути, который, говорят, завел в пропасть целую толпу восточных аскетов. Мир, откуда эти аскеты так стремились удалиться, для нас был бы идиллией. Мы-то живем в аду, и ведь привыкли к нему. — Он взглянул на свои картины. — Мы стали другими людьми. Выглядим как раньше, но внутри совсем другие. Иначе запрограммированные. У кого не пропала еще охота стать таким, тот должен запастись солидной порцией безумия, чтобы хоть как-то здесь выдержать. На нас надежды нет.
Наконец хлынул дождь, настоящий ливень. Капли зашлепали по блестящим крышам автомобилей, которые так и не перестали гудеть. Несколько сиротливых велосипедистов, пригнувшись к рулю, лавировали под потоками дождя среди ревущих машин.
— Знаете, — сказал Ризенкамп, — иногда я думаю, мы заслужили рай уже только тем, что живем в это время. Ведь кругом сплошной разлад. Пора бы им сбросить эту штуку. Представляете, какая восхитительная тишина настанет потом.
Когда этой ночью Инни Винтропу впервые приснился второй Таадс, ему второй раз в жизни приснился и первый. Сон был неприятный. Таадсы разговаривали между собой, но наяву содержание их разговора уже не имело значения. Неприятным был сам их вид. Торопливая ненависть против ненависти медлительной; тягучий, а то вдруг поспешный диалог двух мертвецов. Ведь оба Таадса, вне всякого сомнения, находились в каком-то месте, где их не мог видеть никто, кроме человека с закрытыми глазами, беспокойного сновидца, который утирает пот с лица, просыпается, идет к распахнутому окну и глядит в черную тишь улицы. Сновидцу страшно. Из другого открытого окна донесся бой часов — четыре утра. Ощупью он вернулся к постели, включил свет. На подушке, полуоткрытая, лежала книга Кавабаты, свитая из тончайших слов, грозная паутина, в которую были пойманы люди, а командовали ими чайные чашки — чашки, что хранили дух прежнего своего владельца и уничтожали или, как в этой повести, уничтожались.