– Не хотите петь, сэр? Матерь Божья! Но вы должны. Как! Вы у меня выхлестали бокал мадеры – полный бокал из кокосового ореха в серебряной оправе, а теперь говорите, что не можете петь! Сэр, от моей мадеры запела бы и кошка, даже заговорила бы. Живо! Заводите веселый куплет – или выметайтесь за порог. Вы, кажется, вообразили, что вправе занять все мое драгоценное время своими проклятыми кляузами, а потом заявить, что не можете петь?
– Ваше превосходительство совершенно правы, – сказал другой голос, который, судя по звучавшей в нем дерзкой и самодовольной нотке, мог принадлежать секретарю, – истец должен подчиниться решению суда: на его лбу рукою судьи начертано: «Canet».
note 36– Значит, баста, – сказал судья, – или, клянусь святым Кристофером, вы у меня выпьете полный бокал соленой воды, как предусмотрено на подобный случай особой статьей закона.
Сдавшись на уговоры и угрозы, мой бывший попутчик – я больше не мог сомневаться, что он и был истец, – поднялся и голосом преступника, поющего на эшафоте свой последний псалом, затянул скорбную песню. Я услышал:
Едва ли честные путники, о чьем несчастье повествует эта жалобная песня, больше испугались при виде дерзкого вора, чем певец при моем появлении: ибо, наскучив ждать, пока обо мне кто-нибудь доложит, и полагая не совсем для себя удобным стоять и подслушивать у дверей, я вошел в комнату и предстал пред ним как раз в то мгновение, когда мой приятель, мистер Моррис (так он, кажется, прозывался) приступил к пятой строфе своей скорбной баллады. Голос его задрожал и оборвался на высокой ноте, с которой начинался мотив, когда исполнитель увидел прямо перед собой человека, которого он считал чуть не столь же подозрительным, как и героя своей баллады, и он замолчал, разинув рот, точно я держал перед ним в руке голову Горгоны.
Мистер Инглвуд, смеживший было веки под усыпляющее журчание песни, заерзал на стуле, когда она внезапно оборвалась, и в недоумении глядел на незнакомца, неожиданно присоединившегося к их обществу, покуда дремало бдительное око судьи. Секретарь – или тот, кого я принимал за него по наружности, – также утратил спокойствие; он сидел напротив мистера Морриса, и ужас честного джентльмена передался ему, хоть он и не знал, в чем дело.
Я прервал молчание, водворившееся при моем появлении:
– Мистер Инглвуд, меня зовут Фрэнсис Осбалдистон. Мне стало известно, что какой-то негодяй возбудил против меня обвинение в связи с потерей, которую он якобы понес.
– Сэр, – сказал сварливо судья, – в такие дела я после обеда не вхожу. Всему свое время, и мировому судье так же нужно поесть, как и всякому другому человеку.
Гладкое лицо мистера Инглвуда и впрямь показывало, что он отнюдь не изнуряет себя постами ни в судейском рвении, ни в религиозном.
– Прошу извинения, сэр, что являюсь в неурочный час, но затронуто мое доброе имя, а так как вы, по-видимому, уже отобедали…
– Отобедал, сэр, но это еще не все, – возразил судья. – Наравне с едой необходимо хорошее пищеварение, и я заявляю, что пища не пойдет мне впрок, если мне после плотного обеда не дадут мирно посидеть часа два за веселой беседой и бутылкой вина.
– Извините, ваша честь, – сказал мистер Джобсон, успевший за этот короткий срок, пока длился наш разговор, принести чернильницу и очинить перо, – поскольку дело идет о тяжком преступлении и джентльмену, видимо, не терпится, лицо, обвиненное в действиях contra pacem domini regis…
note 37– К черту доминия регис! – сказал с раздражением судья. – Надеюсь, эти слова не составляют государственной измены? Но, право, можно взбеситься, когда тебя так донимают! Дадут ли мне отдохнуть хоть минуту от арестов, приказов, обвинительных актов, порук, заключений, дознаний? Заявляю вам, мистер Джобсон, что я не сегодня, так завтра пошлю к дьяволу и вас и звание судьи!