– Что могу я сделать, дорогой друг? – возразил Рэшли. – Отец до крайности упрям во всяком своем подозрении, когда оно засядет ему в голову (что, по справедливости сказать, случается не так-то часто); я давно убедился, что в таких случаях спорить с ним бесполезно, – лучше промолчать. А раз нельзя вырвать плевелы с корнем, я их подсекаю каждый раз, как они покажутся из земли, пока наконец они не отомрут сами собой. Неразумно и бесполезно вступать в спор с человеком такого склада, как сэр Гилдебранд: он упрямо отклоняет все доводы и верит собственному убеждению так же твердо, как верит добрый католик в римского папу.
– Что ж, очень грустно, что мне придется жить в доме человека, и притом моего близкого родственника, который будет упорно считать меня виновным в грабеже на большой дороге.
– Глупое суждение моего отца (если этот эпитет уместен в устах сына) не опорочивает вашей действительной невиновности; а что до позора… поверьте, это деяние с политической и моральной точки зрения представляется сэру Гилдебранду доблестным подвигом: оно ослабляет врага, наносит ущерб амалекитянам – ваше мнимое участие в этом только возвышает вас в его глазах.
– Я не стремлюсь, мистер Рэшли, купить чье бы то ни было уважение такой ценой, которая унизит меня в моих собственных глазах; я думаю, эти оскорбительные подозрения дают мне отличный предлог покинуть Осбалдистон-холл, и я им воспользуюсь, как только спишусь с отцом.
На темном лице Рэшли, хоть оно и не привыкло выдавать чувства своего хозяина, отразилась улыбка, которую он поспешил прикрыть вздохом.
– Вы счастливец, Фрэнк, – приходите и уходите, как ветер, который гуляет, где захочет. С вашими изящными манерами, вкусом, дарованиями вы быстро найдете круг, в котором их лучше оценят, чем здесь, среди скучных обитателей этого замка; тогда как я…
Он замолк, не договорив.
– Неужели так печален ваш удел? Неужели вы, неужели кто бы то ни было может завидовать мне – изгнаннику, каким я вправе себя назвать, лишенному родного крова и благосклонности своего отца?
– Да, – ответил Рэшли, – но подумайте об отрадном чувстве независимости, которую вы получаете ценой кратковременной жертвы, потому что ваши лишения, я уверен, долго не продлятся; подумайте – вы вольны делать что хотите, вы можете развивать свои таланты в том направлении, куда влечет вас ваш собственный вкус и где вы скорее способны отличиться. Вы дешево покупаете славу и свободу за несколько недель пребывания на севере – пусть даже местом вашего изгнания назначен Осбалдистон-холл. Второй Овидий во Фракии, вы не имеете, однако, никакого основания писать свои «Tristia».
note 47– Не понимаю, – сказал я, покраснев, как подобает молодому поэту, – откуда вы так хорошо осведомлены о моих праздных опытах?
– К нам сюда пожаловал недавно посланник вашего отца, юный хлыщ, некто Твайнол, – он-то и сообщил мне о вашем тайном служении музам, добавив, что некоторые ваши стихотворения стяжали восторженную похвалу самых авторитетных судей.
Я уверен, Трешем, что вы неповинны ни в единой попытке слагать рифмованные, выспренние строки; но в свое время вы, должно быть, знавали немало учеников и подмастерий, если не мастеров – строителей Аполлонова храма. Все они страдают тщеславием – от художника, воспевавшего сень туикнэмских садов, до жалкого рифмоплета, которого он отхлестал в своей «Дунсиаде». Я разделял эту общую слабость и, не подумав даже, как неправдоподобно то, что Твайнол, при его вкусах и обычаях, познакомился с двумя-тремя стихотворениями, которые я успел к тому времени прочитать в кофейне Баттона, или же с отзывами критиков, посещавших это скромное пристанище остроумия и изящного вкуса, – я тотчас же пошел на приманку, а прозорливый Рэшли поспешил еще более укрепить свою позицию робкой, но как будто бы очень настоятельной просьбой познакомить его с моими неизданными произведениями.
– Вы должны как-нибудь прийти ко мне и провести со мною целый вечер, – сказал он в заключение, – ведь скоро мне придется променять чары литературного общества на скучные будни коммерции и грубые мирские заботы. Повторяю: уступая желанию отца, я поистине приношу своей семье большую жертву, особенно если принять в соображение, что мое воспитание готовило меня к поприщу тихому и мирному.
Я был тщеславен, но не вовсе глуп и не мог проглотить такую сильную дозу лицемерия.
– Вы не станете меня уверять, – отвечал я, – что вам и вправду жаль променять жизнь безвестного католического священника, полную всяческих лишений, на богатство и веселье света.
Рэшли увидел, что хватил через край, расписывая свою скромность, и, сделав вторую паузу, во время которой прикидывал, по-видимому, какая степень искренности необходима со мною (он не любил расточать ее без нужды), он ответил с улыбкой: