Он знал, что поэтами-шотландцами, Томсоном и Шенстоном, особенно гордятся их соотечественники, потому что они писали на классическом английском языке. Мэрдок все время старался приучить мальчиков к хорошему английскому произношению. Роберт и сам старался писать все свои «серьезные» стихи по-английски и только в песнях и шуточных стихах давал себе волю писать по-шотландски, чтобы его лучше понимали односельчане.
И тут он увидел, что Фергюссон пишет на шотландском языке легкие, звучные и певучие стихи, пишет просто, понятно и вместе с тем изящно, тонко, с веселой выдумкой, с неистощимой фантазией. Он описывал жизнь «Старого Дымокура» Эдинбурга — ярмарки, скачки, факельные шествия в день рождения короля, даже заседания коллегии адвокатов, где он служил писцом. Иногда он рассказывал о каком-нибудь забавном случае: то он будто бы подслушал спор пешеходной тропки с мостовой, то разболтался с пеночкой, прилетевшей к его окну, то в нарочито напыщенных строфах пел дифирамбы своим старым, видавшим виды штанам.
Крепкий, четкий ритм фергюссоновской строфы, подкрепленный звонкими переборами ловко подобранных рифм, привел Бернса в восторг. Даже лихая пародия в стихах на любимую книгу «Человек чувств» (в пародии воспевались слезы и вздохи «чувствительной свиньи») — даже она не задела Роберта. А может быть, Фергюссон помог ему ощутить некоторую деланность и даже фальшь в герое книги Маккензи, который «ронял слезу» или «рыдал, как дитя», по самому ничтожному поводу.
Но у самого Роберта слезы подступали к горлу, когда он думал о судьбе Фергюссона. Какой великий поэт мог бы вырасти из этого мальчика, загнанного болезнью и нищетой в страшную палату городского дома умалишенных! Неужто никто не понимал, что жалкое голодное существо, дрожащее на соломенной подстилке в углу темной, затхлой клетки, — гордость Шотландии? Неужто никто не мог прийти к нему на помощь, вылечить его, накормить...
Ричард Браун пристально смотрит на Роберта, на тоненькую тетрадку, сшитую суровыми нитками, откуда он только что прочел эти строки. Друзья сидят в лесу, на прогретых солнцем камнях. У их ног деловитой рысцой бежит ручеек, унося прелые листья и сухие прошлогодние травинки, а вокруг зеленеет орешник, на молодых дубках раскручиваются серовато-розовые почки, с моря дует теплый ветер. Пахнет землей, сосновой смолкой, терновым белым цветом.
В такой день нельзя не распахнуть настежь душу, нельзя не рассказать о самом сокровенном, в чем даже себе не всегда признаешься.
В такой весенний день Бернс впервые прочел Ричарду Брауну свои стихи.
И Ричард Браун заставил Бернса поверить в себя как в поэта.
Несколько лет спустя, когда Ричард Браун был уже капитаном и совладельцем большого торгового корабля, совершавшего рейсы между Лондоном и Ост-Индией, Бернс в одном из писем напомнил ему об этом незабываемом апрельском дне:
«Помнишь то воскресенье, которое мы провели с тобой в эглинтонском лесу? Когда я прочел тебе свои стихи, ты сказал, что удивляешься, как это я до сих пор устоял перед искушением — послать их в журнал, добавив, что они вполне того достойны. Именно в этих словах я услышал оценку моих стихов, которая подбодрила и поддержала меня в моих поэтических начинаниях».
Что же еще читал Роберт своему другу? Уж, конечно, не переложения псалмов и не мрачные покаянные молитвы. Тогда уже были написаны отличные строки о войне и о любви:
И наверно, Роберт напел ему свою любимую песню, и Ричард сразу узнал знакомую старую шотландскую мелодию, вслушиваясь в новые, придуманные Робертом слова: