Все это они выслушали очень внимательно и сказали мне, что все, что говорил джентльмен, сущая правда, что они действительно сами плохие христиане и никогда не говорили с своими женами о религии. «Да и подумайте, сэр, – вставил слово Вилль Аткинс, – как нам учить их религии? Ведь мы сами ничего не знаем. И потом, если б мы начали говорить с ними о Боге и Иисусе Христе, о небе и аде, они бы настолько высмеяли и спросили бы, верим ли во все это мы сами; а скажи мы им, что мы верим во все, о чем говорим, – например в то, что добрые люди идут на небо, а злые – к диаволу, – они бы, конечно, спросили, куда же мы сами намерены попасть – мы, верящие во все это и все-таки остающиеся злыми; ведь они же видят, какие мы. Одного этого довольно, чтобы сразу внушить им отвращение к религии. Нет, знаете, сэр, надо прежде самому стать религиозным, а потом уже браться учить других». – «Что же, Аткинс, я думаю, что твои слова справедливы, даже слишком справедливы», – сказал я и передал их священнику, который горел нетерпением узнать, в чем дело. «О! – воскликнул он. – Скажите ему, что, если он искренно раскаивается во всем, что он сделал дурного, его жене не нужно лучшего учителя, ибо научить других раскаянию может только тот, кто искренно кается сам. Пусть он только раскается, и тогда он сумеет объяснить своей жене, что есть Бог и что он не только справедливый воздаятель за добро и зло, но также существо милосердное, запрещающее мстить за обиды, что он бесконечно добр, долготерпелив и многомилостив и хочет не смерти грешника, но его покаяния и жизни; что он часто долго терпит и попускает злым и даже откладывает осуждение до последнего дня, когда каждому воздается по делам его; что если праведники не получают награды, а грешники – кары, пока не перейдут в иной мир, это-то и доказывает существование Бога и будущей жизни. А от этого он незаметно перейдет к учению о воскресении мертвых и Страшном суде. Пусть он только сам раскается, и он будет превосходным учителем для своей жены».
Все это я повторил Аткинсу, который выслушал меня очень серьезно и, как легко можно было заметить, был этим сильно взволнован. «Все это мне было известно и раньше, – сказал он, – и еще многое другое, но у меня не хватало бесстыдства проповедывать это своей жене, когда Бог и моя совесть знают, что я жил так, как будто никогда не слыхал о Боге и о будущей жизни; да и жена моя сама была бы свидетельницей против меня. Что уж тут говорить о раскаянии! (Он глубоко вздохнул, и слезы выступили на его глазах.) Для меня все кончено!»
Я перевел его ответ священнику слово в слово. Этот добрый благочестивый человек тоже не мог удержаться от слез, но, совладав с собою, сказал мне: «Предложите ему только один вопрос: доволен ли он тем, что ему уже поздно каяться, или же огорчен этим и желал бы, чтобы это было иначе?» Я прямо так и спросил Аткинса, и тот с жаром воскликнул: «Разве может человек быть доволен, зная, что ему предстоит вечная гибель?»
Когда я передал все это священнику, он с глубокой грустью на лице покачал головой и, быстро обернувшись ко мне, сказал: «Если так, можете уверить его, что еще не поздно; Христос ниспошлет в его душу раскаяние, а нам, слугам Христовым, заповедано проповедовать милосердие во все времена от имени Христа-Спасителя всем, кто искренно кается; значит, никогда не поздно раскаяться».
Я все это сказал Аткинсу, и он выслушал меня очень внимательно, но не стал слушать дальнейших речей священника, обращенных к его товарищам, а сказал, что пойдет и поговорит с женой. Говоря с остальными, я заметил, что они были поразительно невежественны по части религии и в этом отношении очень напоминали меня в то время, как я убежал из отцовского дома; однако же никто из них не уклонялся от беседы, и все торжественно обещали переговорить с женами и попытаться убедить их перейти в христианство.