А баритон продолжал своим задушевным, серебристым голосом песнь о благодати и радости, о светлом будущем в небесных, загробных странах и разливал отраду, утешение, надежду. Цесаревна заслушивалась этого голоса и с тёплой верой твердила: «Боже, прости меня! Помяни мя, егда приедеши во царствие Твоё!»
Панихида кончилась, певчие ушли. Зацепин проводил принцессу Гедвигу до комнаты её отца, а цесаревна всё ещё стояла на коленях, молясь и вспоминая нежный, бархатный звук: «И Он успокоит ны!»
Другая панихида — и опять то же ощущение; следующая — и опять то же.
После одной из панихид цесаревна не выдержала; она захотела узнать, кто это поёт соло, и, подойдя к Левенвольду, спросила:
— У вас в капелле новый баритон, граф?
— Да, это, как его… Разуминский… Размихинский… или как его?.. А не правда ли, ваше высочество, хороший голос? Главное — чистый, молодой, без всяких этих выкрутас итальянских с горловыми украшениями! Просто сильный, грудной и симпатичный голос! Не правда ли?
— Я бы хотела его просить пропеть мне что-нибудь… Признаюсь, в настоящие, грустные минуты музыка и пение для меня одна отрада… Могу я просить…
— Помилуйте, ваше высочество. Он поставит себе за счастие. Сегодня же, после вечерней панихиды, он к вам явится.
Вечером цесаревна сидела в том же своём голландском кабинете, в котором мы видели её разговаривающей с Лестоком. Ей доложили: певчий из придворной капеллы. От графа Левенвольда, Разумовский. Цесаревна велела его позвать.
Вошёл молодой хохол, высокого роста, с бледным лицом, небольшими чёрными глазами и мягкими чёрными же и вьющимися волосами. Он был одет в старинный костюм певчих византийских императоров, с откинутыми назад рукавами, обшитый позументами и весьма прикрашенный какими-то узорочными, искусственными украшениями, вроде шнурков, кистей и тому подобного — костюм, сохранившийся для певчих до сих пор.
— Как вас зовут? — спросила цесаревна.
— Алексей Разумовский! — отвечал певчий.
«Алексей… прекрасное, дорогое для меня имя», — заметила про себя цесаревна, вспоминая Алексея Никифоровича Шубина.
— Вы давно в капелле?
— Четыре месяца.
— Можете мне что-нибудь спеть?
— Что изволите приказать, ваше высочество?
— Что-нибудь… что хотите!
Разумовский откашлялся, ударил камертоном и начал своим чистым, бархатным, серебристым голосом:
Цесаревна слушала и задумалась. Чем больше она слушала, тем более этот чистый, симпатичный звук доходил до её сердца, тем большая отрада разливалась в ней самой. Она чувствовала, что под влиянием этого голоса она забывает и своё одиночество, и наносимые ей беспрерывно обиды; она чувствовала, что, слушая его, она прощает своих врагов.
Так на другой день, так и на третий. Раз во время его пения подали чай. Певчий перед тем пел долго. Цесаревна приказала и ему подать чаю. Но как же ему пить? Стоя — неловко! А как посадить певчего в его костюме?
Да зачем он в этом костюме ходит? Оказалось, что ходить ему более не в чем! Есть хохлацкая свитка, да в той и на улицу стыдно показаться, не то что во дворец идти. Цесаревна приказала сшить ему гражданский костюм и напудрить волосы. Тогда она могла, по крайней мере, его посадить.
— Спой, голубчик Алексей, «Да исправится молитва моя!», — приказывала цесаревна уже сидящему против неё в гражданском костюме Разумовскому. — Так грустно, такая тоска на сердце! Всё же ведь двоюродная тётка была.
И пел Алексей: «Да исправится молитва моя! Господи, воззвах к Тебе, услыши мя, Господи!»
Цесаревна заслушивалась. Иногда она тоненьким голоском своим пробовала вторить. И голоса их сливались в восторженной молитве.
Раз цесаревна спросила:
— А что, Алексей, ты не знаешь какого-нибудь романса, песенки или чего-нибудь из простого, нецерковного?
Разумовский задумался на минуту и запел известную малороссийскую песню:
Нежный задумчивый мотив и искренность гармонического малороссийского языка глубоко тронули цесаревну. Перед ней пронеслось всё её детство: с её великим, вечно занятым и вечно озабоченным отцом, с доброй, но слабой и не владеющей собою матерью; потом интриги и злоба двора, где не было искреннего слова, где всё было ложь и притворство, где самое чувство едва только прикрывало порок. И она невольно стала думать о своём серденьке, растерзанном и размётанном бурями жизни прежде, чем оно получило истинный отзыв, прежде чем отразилось оно в чужом чувстве. Разумовский кончил и сидел задумчиво. Она просила повторить, взяла арфу, подобрала тон и запела вместе с ним. Разумовский её поправлял. Они спелись. И нежная, задушевная, грустная малороссийская песня неслась тихо и стройно по залам дворца.
После они стали часто петь вместе под аккомпанемент арфы. Цесаревна знакомила Разумовского с новыми произведениями итальянской музыки. Тогда в ходу был Спонтини, и Чимароза начинал уже свою славную музыкальную карьеру. Полные мелодии и чувства арии Чимарозы вполне совпадали с их голосами и с их внутренним чувством.