Один находил, что когти медведя в болезни Андрея Васильевича не имеют почти никакого значения, что они коснулись только поверхности; всё дело в том, что Андрей Васильевич был придавлен. Поэтому, по приведении его в себя, можно надеяться видеть его полное, скорое и совершенное исцеление. Другой находил, напротив, что самая летаргия и бесчувственность происходят от разрыва нервных волокон, весьма близких к мозжечку, и полагал, что результатом такого расстройства должна последовать несомненная смерть. Он даже утверждал, что Андрей Васильевич не может прийти в себя, что астения, которая его уже охватила, должна последовательно распространяться на весь организм и погасить последние вспышки жизни. Третий, напротив, обещал непременно физическое выздоровление, но сопряжённое с сумасшествием, ибо, по его мнению, последовало расстройство мозговых покровов. Четвёртый отстранял несомненность сумасшествия, но признавал непременным следствием в будущем нервные припадки. Один обещал вечную головную боль, другой — спазмы конечностей и слабость зрения. Все, наконец, пришли к тому, что никто из них ничего не может сказать верного.
Слушая эти противоречащие одно другому рассуждения и заключения, молодой доктор молчал. Он видел, что ни одно из них не имеет точного основания. Все эти отвлечённые рассуждения, все эти выводы а priori для него были, видимо, не более как диалектические упражнения, которые ровно ничего не доказывали, ровно ни к чему не приводили. Стало быть, вопрос излечения должен был опираться только на эмпирические опыты, которые случайно могли примениться удачно и неудачно, на чистый риск. А затем ясно, что и слушать эти рассуждения было нечего. Он и не стал слушать. Он пошёл к больному и стал вглядываться в его бледное, неподвижное лицо.
Естественно, что молодому, недавно окончившему курс врачу хотелось зарекомендовать себя, хотелось отличиться. Ведь если благодаря его усилиям князь опомнится, потом выздоровеет, то не только он, не только весь околоток, но даже все собратья его будут смотреть на него иначе, чем если окажется, что он неспособен ни на что, кроме пустой болтовни, да разве ещё уничтожения вкусной закуски и здоровой выпивки. Он видел уже, что его опытные собратья знают не больше его и рассуждают так же, как и он мог бы рассуждать. Поэтому нужно приниматься за дело; но как? Придумать нужно; но что?
Молодой доктор продолжал пристально смотреть в лицо больного, в его закрытые, будто спящие глаза; он смотрел на его сжатые, будто замершие губы, на приподнявшиеся на висках и слегка дрожавшие жилки и следил за слабым, нервным дрожанием его пульса.
В комнате он был не один. Подле самой постели больного стоял и также смотрел ему прямо в лицо камердинер Андрея Васильевича, француз.
Он думал:
«Если князь умрёт, то я потеряю хорошее место. Нужно бы чем-нибудь за то себя вознаградить, чем-нибудь себя обеспечить. Нужно воспользоваться чем-нибудь из того, что у меня на руках. Чем же? Бриллиантовыми пуговицами с кафтана, или которым-нибудь брегетом, или тростью, вот с набалдашником из яшмы, с вставленными крупными бриллиантами? Лучше всего и тем, и другим, и третьим, а если можно, то и табакерку захватить, которую мы в Париже для той молоденькой актрисы заказывали, да не успели отдать. Эти олухи пока хватятся — я далеко буду!»
Нечто подобное, только в несравненно скромнейших размерах, думала барыня из мелких соседок, явившаяся незвано-непрошено ходить за больным и уставлявшая в это время на столике в холодную воду со льдом различные банки и склянки с лекарствами. Её очень соблазняли серебряные ложечки, брошенные там и сям, которые в суете так легко можно было взять.
Ничего подобного не приходило в голову старой Силантьевне, вынянчившей всех трёх княжат и любившей Андрея Васильевича, как старшего и наиболее к ней приветливого. Она сидела на скамеечке и тихо плакала. Ей очень хотелось бы повыть, поголосить, как она называла. Смолоду же говорили, что она мастерски умеет выть. Но увы, ввиду строгого запрета и страха перед немедленным изгнанием, она должна была плакать молча.
В комнате стоял ещё Гвозделом, одетый в княжескую ливрею, которая сидела на нём, как на корове седло. Он был позван сюда, потому что мог поднимать и ворочать князя, пожалуй, вместе с кроватью. Стояли ещё: комнатный дежурный и два казачка, на случай необходимых посылок. В раскрытых дверях виднелись ещё: старый дворецкий, ключница, Фёдор, несколько лакеев и женщин из домовой прислуги, а также несколько посторонних любопытствующих с села, имевших случай сюда пробраться: старая дьяконица — вдова умершего дьякона, пономарша, харчевница и ещё кое-кто, кому дома делать нечего, а везде совать свой нос — страсть.
— А что, коли умрёт, наймут плакать? — спросила старая дьяконица у харчевницы, зная её давнишнюю дружбу с Силантьевной, дворецким, ключницей и вообще с аристократией домовой прислуги.
— Как чать не нанять! — отвечала харчевница. — Ведь заправский князь, большой барин. Нельзя же такого барина да в молчок, как нищего какого, хоронить.