Несколько дней спустя князья Зацепины, дядя Андрей Дмитриевич и племянник Андрей Васильевич, сошлись поговорить по душам. Они сидели в кабинете Андрея Дмитриевича, друг против друга, подле письменного стола с богатой инкрустацией, выписанного из Парижа и уставленного множеством дорогих заморских безделушек и различного рода редкостей, от великолепной чернильницы, музыкального ящика и часов с боем до большой, превосходной работы фарфоровой статуи великого короля, каковым именем французы того времени обозначали обыкновенно Людовика XIV; одним словом, они сидели подле такого письменного стола, за которым обыкновенно никто никогда ничего не пишет. Кабинетом была большая, прекрасная комната, с большим венецианским, прямо против стола, окном. Стены его были расписаны альфреско в стиле рококо и украшены небольшими, в разнообразных рамах акварелями, несколько скромное содержание которых напоминало памфлеты Фронды и историю медичисов при французском дворе. Вдоль стен стояли причудливые, тоже во вкусе рококо, инкрустированные книжные шкафы и этажерки работы знаменитого Буля, блистающие одинаково как своей инкрустацией из бронзы, черепахи и перламутра, так и великолепной белой кожей переплётов дорогих эльзевировских изданий классиков, среди которых современный читатель с изумлением увидел бы, в дорогом переплёте из красного сафьяна с золотом, и пресловутую «Телемахиду». На каждом из шкафов стоял мраморный бюст писателя, который, по мнению Андрея Дмитриевича, был главой того направления, в духе которого сочинения в этом шкафу заключались. Двери и венецианское окно комнаты были драпированы французским лиловым штофом с широкой, вышитой белым шёлком каймой; такой же материей была обита вся мебель: кушетка, кресла и особого рода диванчик, заменявший нынешние оттоманки. Плафон потолка представлял мифологическое изображение собрания девяти муз, слушающих Аполлона.
Дядя и племянник сидели оба в высоких креслах, через стол, один против другого. Они говорили между собою, видимо, с таким интересом, которого далеко не могло иметь их первое свидание. Это был уже интерес обоюдности, интерес сближения. И боже мой, какая перемена последовала после того в нашем юноше, в князе Андрее Васильевиче. Это был уже не пентюх костромских лесов, в казинетовой однорядке, сидящий на кончике тоненького стула и боящийся ежеминутно, что он под ним подломится; не новозеландский дикарь, оглядывающий стены и расставленную на столе посуду и кушанья с мыслью: что это такое и как его едят? Это был уже не господин, не знающий, куда девать, видимо, мешающие ему руки и куда спрятать глаза, чтобы в них не светилось изумление от каждой безделицы, изумление, признаваемое им самим неприличным. Это был уже молодой человек общества, член европейской семьи, видимо готовящийся занять определённое общественное положение. Теперь можно быть уверенным, что он не пройдёт, выворачивая носки ног один к другому, как медведь, не сгорбится по-стариковски от тяжести своей собственной головы и не станет переваливаться с ноги на ногу, как плохой иноходец. Нет, это был уже в некотором роде представитель преданий европейской утончённости, правда только нынешней, подражательной, но всё же с некоторыми притязаниями на европеизм и, несмотря на подражательность, с сохранением своей самобытности и характерности.
С внешней стороны князь Андрей Васильевич казался весьма близкой копией с действительно изящного и утончённого Андрея Дмитриевича, но, разумеется, ни образование, ни понятия Андрея Дмитриевича далеко не могли быть усвоены Андреем Васильевичем. Но первый вопрос того времени был вопрос внешности и приличий, поэтому удивительно ли, что подражание такой внешности не могло не увлечь молодого человека.
Он сидел просто и легко, опираясь одной рукой на ручку кресла, а другой грациозно играя привесками и печатками цепочки своего брегета.