— Как помочь? Чем и кем? При тех шпионах, которые её окружают, при той нетерпимости, которую встречает здесь всякое чувство, особенно в высоких особах? Ведь судьба Монса или тем более Глебова не очень к себе привлекает; а всякий знает: покажи она сегодня кому-нибудь своё расположение, завтра же его имя будет у Бирона на столе, и от него будет зависеть, отправить его на лёгонькую беседу к Андрею Ивановичу Ушакову в застенок. Знаете, тут всякая страсть застынет, всякая решимость пропадёт.
— Кто же виноват? Сама не захотела рискнуть! Вы, говорите, уговаривали её. Теперь бы царствовала спокойно на престоле отца и всё бы благоговели у её ног.
— Да! Она не честолюбива. Десять лет указываю я на эту её ошибку и, кажется, только сегодня первый раз заставил её пожалеть о своей нерешительности; первый раз поколебал её убеждения, и оттого только, что эти беспрерывные казни ей опротивели, а строгость надзора за каждым её шагом её возмущает, выводит из терпения. Наконец, и природа начинает брать своё. Но не ручаюсь, что, представься опять случай, пожалуй, она и опять откажется. Между тем случай этот весьма легко может представиться. Вчера я видел императрицу. По-моему, она очень и очень ненадёжна. Что с ней, этого без исследования, разумеется, нельзя сказать; но что-то есть внутреннее, решающее, и это что-то может покончить её разом!
— Это вы сами скажите моему мужу. Мне он не верит. По-моему, она тоже очень нехороша; а он говорит: «Помилуй, посмотри, какая она полная, здоровая! А если бы ты видела, как она скачет верхом, как она стреляет. Можешь быть уверена, что она обоих нас переживёт».
— Да, но это экспрессивное состояние натуры подвергает её ещё большей опасности в случае кризиса. Заметили вы, что, когда она идёт, у ней во всём теле какое-то дрожание и в походке какая-то перевалка. Это дурной, очень дурной знак.
— Заметили вы также, доктор, что на ходу она будто удерживает дыхание и, видимо, тяготится, если в это время у ней кто-нибудь что спросит.
— Нехороша, очень нехороша! Но мне — бог с ней! Мне жаль мою цесаревну. При настоящих обстоятельствах она, пожалуй, ещё опаснее больна, чем императрица.
— Так что ж вы, доктор? Вы бы взяли на себя труд дать лекарство от такой опасной болезни. Ей хоть и под тридцать, но она, надобно правду сказать, всё же хороша, очень хороша. И признаюсь, будь я мужчина, не задумалась бы ни перед каким Ушаковым. А вы тоже, я думаю, не потеряли ещё способности восторгаться прекрасным.
— Доказательство, что восторгаюсь постоянно вами, маркиза, — с улыбкою проговорил Лесток. — И если бы то, что вы говорите, было возможно, я считал бы себя счастливейшим человеком на свете. Я не побоялся бы ни секиры палача, ни пыток, ни Сибири. К несчастию, это невозможно, этого не должно быть! Как девица, как женщина, она мне очень нравится, я бы жизни за неё не пожалел. Но как цесаревна, она имеет исключительное положение. Мы с маркизом решили, что она должна царствовать. А чтобы заставить её царствовать и во время её царствования иметь какое-нибудь влияние, нужно быть доверенным, другом, но никак не фаворитом. Фаворитов меняют, а доверенных, друзей — никогда! Стоило ли же мне трудиться столько лет, биться изо всех сил, под опасностью пытки и ссылки, чтобы, добившись наконец видеть её в полном величии, быть счастливым несколько недель, а потом быть прогнанным в пользу счастливого соперника. Нет, благодарю! Это не входит в мою программу. Я хочу иметь значение во всё время её царствования и буду иметь это значение во что бы то ни стало; потому что буду владеть не только её волей, но и волей всех тех, кого она полюбит. Не забудьте, маркиза: у доктора, да ещё домашнего доктора, под руками такие могучие средства влиять на состояние духа, даже на восторженность чувств, что против такого влияния бороться кому бы то ни было будет невозможно.
— И у вас нет никого, на ком бы вы остановились, в видах захватить влияние в свои руки, и кто бы решился не бояться страшного Ушакова.
— Вот сегодня объявился один, хотя, нужно сказать, неважный, по моему мнению.
— Кто же?
— Александр Шувалов!
— Шувалов! Какой это? Тот молоденький камер-юнкер, который всегда умильно посматривает на всех, будто хочет всем сказать что-нибудь по секрету. Подойдёт, приготовишься слушать, а он только улыбнётся и решительно ничего не скажет.
— Тот самый! Только не знаю, почему он показался вам таким молодым? Он не моложе, во всяком случае, немного моложе её.
— Так чего же лучше? По самой службе своей, как камер-юнкер её двора, он должен быть к ней близок, стало быть, находится вне наблюдений и толкований состоящих при ней шпионов! Опасен нам он быть не может. Мне показалось, не правда ли, что он недалёк?