Андрей Васильевич опять не сообразил, что, во-первых, золотой ключ, как говорят, отпирает все двери; а у Ермила Карпыча был такой золотой ключ, стало быть, не было ничего удивительного, что в какое бы то ни было время он мог куда бы то ни было пробраться; во-вторых, что самое положение Ермила Карпыча, на коленях в дверях, указывало в нем просителя, самого униженного просителя.
И какая разница была между Ермилом Карпычем, сидевшим в его петербургском доме в венецианской гостиной, на золотой парче, и философствовавшим перед его покойным дядей о том, что денежки беречь нужно, что они должны расти, как зерно в земле, и приносить своему хозяину свой рост, – и Ермилом Карпычем, стоящим на коленях перед дверьми другой его лиловой гостиной в его доме в Москве, куда он мог пробраться в такое время, ясно, только раздавая, что можно, и швейцарам, и официантам, и комнатным, и камердинерам…
– Ваше княжеское высокопревосходительство, – начал Ермил Карпыч, – не оставьте вашей великой милостью, помогите…
– Что случилось с вами? И разве не было у вас другого времени?
– Не было, высокографский князь! Только теперь… я и осмелился. Думаю, авось по старой памяти покойного дядюшки… Ко мне очень, очень милостив покойный был, да и вашему сиятельству, видит Бог, постараюсь…
– Да встаньте, по крайней мере! Садитесь же! – сказал Андрей Васильевич, садясь в первое попавшееся кресло и указывая Ермилу Карпычу табурет. – Ну-с, что же такое случилось, что вы не могли ко мне явиться с вашей просьбой иначе как ночью?
– Я в тюрьме сижу, высокородный сиятельный милостивец, в тюрьме за тремя замками; четверо часовых караулят меня. И днем никак нельзя уйти, того и гляди, что спросят, и тогда такая катавасия подымется, что хоть святых вон выноси.
– В тюрьме? За что?
– По злобе злых людей, высокородный милостивец, только по одному завидущему злобству! Молились мы Богу по-нашему, по-старинному, никому-то мы не мешали, никого не трогали. Как вдруг ни за что на нас князь Яков Петрович взъелся; говорит: народ смущаем. А чем смущаем? У него девушка жила, так, приживалка какая-то, говорят, будто родственница с левой стороны. Может, и так! Отец-то Якова Петровича любил, покойник, того… Да не в том дело! Эта девушка и просветилась светом истины, узрела силу благодати, вошла в нашу общину доброй волей, даже посильный взнос от себя сделала. Ну благодать Божия и осенила ее. Она отяжелела. В чем же я тут виноват? Что же тут сделала наша община? Говорят: вредный человек; спрашивают: где ребенок? В ребенке была благодать, и он пострадал за грехи мира; опять же я тут не причина!
– Я-то тут при чем же? – спросил Андрей Васильевич. – Что я могу сделать?
– Да если высококняжеский господин скажет только одно словечко, не то Александру Ивановичу, а хоть Якову Петровичу, что в Синоде порядки новые заводит, то все дело сейчас же прахом станет. Всякий возьмет, что ему нужно; а напрасно тянуть – разуму не будет; будут знать, что покровитель есть… А уж я-то бы для вашего княжеского сиятельства пару таких птиц подстрелил, что только на диво миру показывают. Дядюшка ваш покойный очень любил таких, свеженьких, молоденьких… все дичью называть изволили; шутник были большой!
– Ну я не в дядюшку и за дичью не гоняюсь! – улыбаясь, ответил Андрей Васильевич. – Но послушай, Ермил Карпыч, дело, разумеется, не мое. Я с своей стороны думаю, что молись всякий, кто как умеет и как кому совесть подсказывает. Но молитва молитвой, а обман обманом. Коли вы вместо молитвы обманываете грубый и несведущий народ и в обманах своих доходите даже до злодейства, как ты вот сам же тут о ребенке высказал, то, согласись, что прекратить такой обман уже не то что совести людской в молитве коснуться, а значит – злодейское дело остановить. Я не знаю, в чем ваша старинная вера состоит; не знаю, какие порядки вы там между собой наблюдаете; но уже из твоих слов вижу, что князь Яков Петрович Шаховской, близко зная действительную сторону вашего исповедания по своей побочной родственнице, совершенно прав, что начал против вас преследование. Я не прочь тебе помочь, в чем могу, но стоять за то, чего не может допустить никакое общество, уж, разумеется, не стану.
– Да помилуйте же, ваше княжеское высокопревосходительство! Мы не токмо что там какое злодеяние, мы и молельню-то совсем сломаем, и общину распустим. Нам только бы дело-то прекратить, а то пристрастием уж очень пугают. Ну, разумеется, сколько в силах, отплачиваемся, да ведь скоро уж и сил не станет. Окажите благодеяние, будьте милостивцем!
И Ермил Карпыч с табурета снова бухнул в ноги.
– Полноте, полноте, не кланяйтесь! На этом основании, то есть чтобы никакой там секты, никакой молельни не было, а все бы жили просто, по христианскому закону, я согласен поговорить и с Александром Ивановичем, и с Яковом Петровичем. Государыня прошлое простит. Она милостива; но с тем, чтобы это не повторялось. Понимаешь, Ермил Карпыч? Если же потом опять дойдет жалоба, пеняй на себя!