– А ведь как батюшка-то его, князь Василий Дмитриевич, помер, – тоже ведь большой барин был, – а не то что плакальщиц не нанимали, и своим-то голосить не дали. Я хорошо помню. Мужа читать позвали, а нас ни-ни! – заметила пономарша.
– Он тогда запретил, – ответила харчевница, махнув рукою на постель. – Из чужих земель тогда воротился и говорит: «Нехорошо, неприлично!» В чужих землях, вишь, не плачут, и не велел.
– В чужих землях! Да там о ком плакать-то? – рассудила дьяконица. – Все немцы, хранцузы да басурманы разные живут. Еще бы о них плакать! Коли умер который, так туда ему и дорога; одним басурманом меньше! А по нашем, заправском, православном князе, да как не плакать? Хоть бы и не платили, так все же поневоле голосить пойдешь.
– Вишь ты! А вот не велел! – резюмировала харчевница. – Матушка-то его, княгиня Аграфена Павловна, потом очень сердилась и огорчалась. Дескать, неужели сто рублей пожалеть на плакальщиц, а отца хоронить, будто какую мелкую сошку-помещика? А он все свое: дико, говорит, и грех. А какой тут грех? По-моему, бедным людям работа. Ну да и то, перепадет им что за вытье, ко мне горло промочить зайдут, – высказалась харчевница.
– Зато как княгиня-то Аграфена Павловна побывшилась, – начала рассказывать пономарша, – его-то не было, в каком-то настранном государстве, говорят, звезды считать учился. Похоронами-то распоряжался молодой княжич Дмитрий Васильевич, – князь Юрий с матерью-то в разладе был и только в самый день похорон приехал, – так тот не только что всех своих баб сгоном на вой согнал, да и чужих плакальщиц чуть не с сотню нанял. Четыре дня голосили без устали. На похоронах, впереди гроба-то, чуть не с версту все плакальщицы шли и во всю мочь голосили. Таково жалостно было, как по матери родной плакали. А тут была одна из Пенькова; как начнет она причитать да приговаривать, откуда что берется, кажись, камень и тот бы расплакался.
– Да, бывают иные. Так, пожалуй, и теперь плакать велят, коли князь Дмитрий Васильевич хоронить станет.
– Береги только бог от Юрья Васильевича, коли делиться станут! Не приведи бог! Такой аспид, что и сказать нельзя! И в кого только он уродился. Кажись, и в роду-то у них эдакого аспида не бывало.
Молодой доктор все время продолжал всматриваться в бесчувственное лицо больного, прислушиваться к нервному вздрагиванью, обозначавшемуся в его дыхании то перерывами, то каким-то урканьем, слышным даже для непривычного уха. Он смотрел и думал, но придумать после принятых уже мер не мог ничего.
В это время, плотно закусив и хорошо выпив, вошли и другие доктора. Благодарные за роскошное угощение, они подумали: «Однако, ведь мы здесь не для того, чтобы угощаться, нужно и дело делать».
– Ну что? – спросил один из них у молодого доктора, но тот не отвечал.
Ему пришла в голову идея, и он весь отдался ей, отдался так, как отдаются идее только в годы первой деятельности. Устремляя горячий, пристальный взгляд в лицо больного, он не видел и не слышал ничего. Ему показалось, будто он заметил нервное сотрясение в зрачках князя, и он смотрел и смотрел, смотрел и думал.
– Он кончается, слышите «колоколец»? Не послать ли за священником? – спросила незваная и непрошеная для хождения за больным соседка, полагавшая, что приметила предсмертное хрипение больного.
Молодой доктор не отвечал и ей. Он не слыхал вопроса. Он всем существом своим отдался созерцанию больного, был весь внимание. Вдруг глаза его как-то особенно сверкнули, выражение лица оживилось. Совершенно вне себя, будто под влиянием какого-то наития, он совершенно неожиданно воскликнул:
– Шампанского! Дайте шампанского!
Все шесть докторов переглянулись.
Через минуту молодой доктор влил в полбокала принесенного шампанского немного бобровой струи, взял ложечку этой смеси и начал вливать ее по несколько капель в рот больного через каждые пять минут.
Доктора поняли его мысль и стали ему помогать.
Между тем один из казачков, по приказу непрошеной соседки, бежал во весь дух по селу за священниками. Но в то время как священники из обеих сельских церквей с Святыми Дарами и причтом прибыли в княжеский дом, Андрей Васильевич начал приходить в себя.
– Какой кошмар… как он налег… как давит… – проговорил он, не раскрывая глаз.
Вероятно, Андрей Васильевич находился под впечатлением тяжести медведя и, видимо, бредил, потому что вслед за этим перешел к продолжению тех мыслей, которые его занимали прежде, чем он встретил медведя.
– Давит всех нас крепостничество, – проговорил он. – Ведь только крепостное право, развращая, может давить… Оно всех задавило, в том числе и наше родовое значение… Став крепостниками, мы перестали быть русскими князьями…
Проговорив эти слова, он светло и легко взглянул кругом. Но через секунду глаза его опять помутились, и он зажмурился. Потом он приподнялся и сказал отчетливо, будто споря с кем:
– Какой тут род, когда для того, чтобы быть господином, нужно быть прежде лакеем?