«Не только об императоре не заботился, но прилагал всевозможное попечение. Если и виноват я перед родителями государя, – объяснял Бирон, – то только вследствие постоянной и чрезвычайной моей ревности и заботливости о здравии и безопасности государя императора. Потому-то я и приказал строго экзаменовать Ханыкова и других, я полагал, что затеи их касаются не одного только меня и моего регентства, но касаются самого императора, то есть клонятся не только к перемене управляющего государством лица, но к перемене самой династии. Я не мог равнодушно переносить, видя, как неопытностью принца и принцессы пользуются те, которые хотят несытость свою насытить».
Предъявляя эти оправдания, Бирон надеялся, что в комиссии хотя один голос будет за него. Он надеялся на Новосильцева, которого все признавали его ближайшим клевретом. Действительно, с самого прибытия своего из Курляндии он постоянно благодетельствовал Новосильцеву, выводя его в люди, выпрашивая места и назначения и вообще помогая чем только мог. Но первое слово Новосильцева было: за злодеяния Бирона ему простой смертной казни мало, четвертовать его нужно, живого сжечь, и этого мало: с живого кожу содрать. И неизвестно, на чем бы остановилось его разыгравшееся воображение в приискивании разных казней, если бы не перебил его председатель Григорий Петрович Чернышев.
– Ну чего еще тут придумывать! Четвертовать так четвертовать – так, что ли?
Все согласились и составили приговор.
Анна Леопольдовна, как было заранее предрешено, по своему неизмеримому милосердию, от смертной казни его помиловала, а по совету князя Черкасского определила сослать Бирона со всем его семейством на вечное поселение в Пелым, а его братьев и зятя, Бисмарка, его первейшего адгерента, развести по разным городам Сибири.
Фекла Яковлевна на словах передала Андрею Васильевичу, что Гедвига не смела написать, но что она очень, очень бы желала с ним проститься. И он бы очень хотел, но как? Если ехать, то нужно сейчас, ведь их рано вывозят, а до Шлиссельбурга все же шестьдесят верст! В это время ему доложили, что из дворца уж третий раз присылают узнать, где он? Великая княгиня беспокоится. Притом если он поедет в Шлиссельбург проститься с павшим семейством, то сейчас дадут знать и взглянут на это подозрительно, очень подозрительно. «Нет, – подумал он, – как бы ни хотелось, но… ограничусь слезным письмом… и не сегодня, – нет, а пошлю нарочного догнать на дороге; а теперь, теперь – скорей во дворец; нужно не упускать свой случай!» И через пять минут он уже был на собственной половине правительницы.
Придворные заметили, что Анна Леопольдовна заметно повеселела.
– Что так поздно? Я беспокоилась, здоровы ли вы? – спросила принцесса.
– Прошу великодушного прощения, всемилостивейшая повелительница. Пришли письма из деревни, нужно было распорядиться.
Анна Леопольдовна, не любившая больших собраний и по чрезвычайной лености и распущенности не любившая одеваться, даже до того, что выходила иногда к обеду в капоте и накинутом на голову платке, проводила время с удовольствием только в своем интимном кружке избранных, который весьма ревниво оберегала от посторонних вторжений; зато она любила, чтобы этот кружок не манкировал посещать ее. Некоторое сходство с графом Линаром, занимавшим ее воображение, когда ей было четырнадцать лет, молодость и до некоторой степени усвоенная у дяди, под руководством м-м Леклер, любезность открыли доступ в этот кружок князю Андрею Васильевичу, и он старался этим воспользоваться.
Не чувствуя ровно ничего к принцессе, он старался вызвать к себе ее симпатию своей веселостью, задушевностью и какой-то особой распущенностью, которая тогда начинала входить в моду среди высшей сферы представителей русского петиметрства.
Молодая женщина очень рада была слушать веселую болтовню молодого человека, которого находила интересным и Юлиана и которого любят и хвалят все. «Ведь когда-нибудь и отдохнуть можно, развлечься», – говорила себе Анна Леопольдовна, не замечая, что привычка видеть молодого князя, слушать его и смеяться с ним вкоренялась в нее глубже и глубже и что, когда его нет, ей уже начинало чего-то недоставать.
– Он меня смешит – и только; а то все дела да дела! И так этот противный фельдмаршал пристает беспрерывно с делами!
А Андрей Васильевич в это время думал:
«Она не императрица, но правительница на шестнадцать с лишком лет. Это много значит. Притом она и императрицей может себя объявить, прямо как наследница своей тетки, самодержавная правительница и мать императора. Мало ли было исторических примеров совместного царствования, – а тут мать и сын, это так естественно, особливо когда сын младенец. Вот и политическое положение рода князей Зацепиных. Этим стоит заняться. Жаль Гедвиги, но делать нечего».
Думая это, он начал говорить любезности Юлиане Менгден, которая принимала их со смехом, напоминавшим ржание лошади, и говорила обо всем не иначе как династическим «мы», подразумевая в этом «мы» себя и принцессу-правительницу.