Сразу видно, что не в свое время родилась. Маленькая. Красная. Без ногтей на ручках и ножках. И на ребенка не похожа. Но живая.
Янтошка кинулась звать на помощь. Прибежала Антонова баба. Греть воду, купать ребенка. Уж какой есть, такой есть, а все же божье творение.
— Дайте сюда, — просила Магда, хотя у нее уже никаких сил не было.
— Подожди! Еще не выкупали.
— Ничего, дайте.
Как ей хотелось получше рассмотреть этого ребенка! Потрогать его. Ведь первое дитя!
Но Янтошка не дала. Пока не искупают.
Да так и не искупали. Не успели они опустить ребенка в воду, как он пискнул, будто щеночек, когда ему на хвост наступят.
Янтошка поспешно набрала в горсть воды.
— Крещу тебя во имя отца, и сына, и духа святого…
Магда испугалась. Зачем это они крестят ребенка?
Но едва кончилось крещение, дитя задергало маленькими ручками без ногтей и вытянулось, стало вдруг странно длинным и большим.
Только и всего. Померло. Прежде времени ведь родилось. Недоношенное.
— И лучше, что господь прибрал, толку от него все равно бы не было, — сказала Антонова баба. Да, правду сказать, так оно и было. А все же Магде было жаль ребенка, она заплакала. Всхлипывала, всхлипывала и сама уже не знала, о чем, из-за чего. Из-за ребенка ли, или из-за этой страшной слабости, что разливалась по всем косточкам, безудержно истекала красной, горячей кровью. Из-за Флориана или из-за этого льна, с которым она так страшно намучилась. Кто его знает, о чем она плакала. Разнюнилась вовсю. Бабы и не утешали ее, занялись ребенком.
Так, в слезах, она и уснула. Будто погрузилась во тьму, в бездну, мягкую, пушистую, как сажа в трубе. Ничего не чувствовала, ничего не знала.
А когда проснулась, оказалось, что она больна, тяжко больна.
Все ходили на цыпочках. Сташека отправили ночевать к соседям. Молодой еще парнишка, не к чему ему глядеть на такие дела. Да и просторнее стало.
Янтошка не выходила отсюда по целым дням. Только и сбегает домой, что за травами. Травы были разные, каждая от другой болезни. Магда пила, потому что кружку с питьем ей подносили к запекшимся губам. Но не очень соображала, что происходит. Все виделось ей сквозь какой-то туман — Ясек, Малики, Янтошка. И она лежала. Лежала, как никогда еще. В редкие минуты, когда голова была яснее, ей становилось даже стыдно. Ведь люди работают, как всегда. Только она одна не работает. Лежит себе, как помещица. Это противно. Но никаких сил все равно нет. И до коровника не дотащиться.
А работы было много.
Срезали капусту. Шинковали в пяти корытцах. С утра до вечера был слышен хруст на весь двор. Мыли, скребли огромные бочки. Заново перекрывали конюшню к зиме. Бабы с утра до ночи копали свеклу. Управляющий торопил, сахарный завод дожидался свеклы.
Молотили. С рассвета до глубокой темной ночи гудела молотилка. А то и дольше. При лампах молотили, при фонарях, потому что хлеба было много, а помещице нужны были деньги.
Приводили в порядок сад. Собирали последние зимние яблоки, красные и желтые, что еще висели на почти голых ветвях. Пахали, сеяли озимые. Быстро приближалась зима. День ото дня все больше чувствовалась ее близость.
А Магда все лежала. Было еще тепло, так что ей открыли настежь двери, и она смотрела во двор. Кто-нибудь, проходя мимо, останавливался на минуту у порога поговорить. Она отвечала, благодарила, но ей все время было стыдно. Лежит и лежит, как колода.
Как только у нее хватило сил встать на ноги, она сползла с нар и бродила словно осенняя муха, прихваченная холодом. Пошатывалась, хваталась руками за стол, за скамьи. Гнула ее слабость, боль еще возвращалась, подстегивала, словно бичом.
Случалось и всплакнуть, когда никого не было. От слабости, от болезни. Убивалась, что даже на похоронах ребенка не была. Ясек сам сделал гробик, понести его на кладбище. Пошли Янтошка, Антониха, несколько баб. Все заняты, так разве на минутку кто-нибудь от работы оторвался. Ксендз покропил святой водой, и ладно. Счастье еще, что Янтошка сразу сообразила окрестить девочку.
Осень угасала. Рассветы уже вставали в седом инее. За ночь лужи подергивались тонким стеклянным ледком. Раньше закатывалось солнце, позже вставало холодное, заспанное утро.
Деревья стояли голые. Листьев не было и на земле. Все сгребли на подстилку скоту. Лишь изредка ветер приносил откуда-то сухой, съеженный листок, перебегающий по земле, словно серая мышь.
Только на маленьком дубке листья упорно держались. Уже совсем сухие, темные, коричневые. В них шелестел ветер, вымещал обиду за те другие, которых лишился. За широкие, разлапистые листья ясеня; за вечно трепещущие осиновые; за яркие яворовые листья; за узкие, длинные листья вербы; за вырезанные сердечком листья липы. Теперь ветру остался лишь один дубок, и он брал с него все, что мог. Раскачивал, срывал листья.
Это уже было не то, что раньше, когда, пылая золотом, багрянцем, желтизной, осенние листья неслись к баракам, танцуя и кружась на осеннем ветру.