Никита жил войной. Он жил на войне. Даже с красивой девушкой, танцуя в Доме офицеров под музыку диско. Война не кончалась. Не в силах Никиты было ее остановить. Никита много об этом переговорил с Николаем Игоревичем, который годился ему в отцы, но оказался лучшим собеседником. Сиживали они за столом у Николая Игоревича до утреннего бледного света. Никита рассуждал о Боге.
– Если бы он был, – говорил Никита, – если только предположить, что Он есть, то возникает вопрос: как Он видит? Как Он видит все, со всех сторон, каждую точку Вселенной, одномоментно? Не есть ли глаза людей – Его глаза? Множество Его глаз.
Так рассуждал Никита. Не он первый, не он и последний.
– В войне столько миллионов людей было, и каждый что-то видел своими глазами, и если собрать все эти картинки в одну, то это и будет взгляд Бога. Всеобъемлющий. Вездесущий. Потому что люди везде были – и на небе, и в щелях на земле, и в подвалах, и в чистом поле, – везде и повсюду, в штабах, в лагерях, по болотам пробирались, под артобстрел попадали, под бомбы, лежали в госпиталях, сколько их там было, везде и повсюду, сколько миллионов глаз, сколько за четыре года каждый успел рассмотреть. Если бы все это собрать, и был бы полный взгляд, взгляд Бога. Но уже не соберешь, никогда не соберешь, сколько там погибло народу, они уже никогда не расскажут, да и эти, кто до сегодняшнего дня доплыл, и они мрут. Или не помнят. Или не хотят говорить правду. Или не умеют. Но это уже помехи, искажения, астрономы тоже с помехами видят. И ничего нет второстепенного, все главное, ничего нельзя выкинуть, упустить.
Записывал Никита разговоры летучим карандашом в блокноте, поспевая за речью, затем расшифровывал записи, стучал на пишущей машинке, мучил соседей. Множество у него скопилось бумаг в аккуратных картонных папках, два больших чемодана. Фотокарточки, письма военные тоже иногда Никите перепадали. Письма он любил больше всего, считал самыми верными свидетелями. Разворачивал трепетными пальцами. Знал наизусть. Да и все свои записи он помнил. И мог при случае восстановить.
Мария Натановна говорила Николаю Игоревичу о Никите: наш маньяк. Жалела его, мечтала женить на хорошей, доброй девушке. Была на примете одна, фармацевт из больничной аптеки. Но Никита связался с буфетчицей из вокзального ресторана.
– Поблядушку нашел, – сердилась Мария Натановна.
– Зато сыт, – усмехался Николай Игоревич. И добавлял: – Это она его нашла.
Как бы то ни было, на мнение Никиты о городе можно было вполне положиться. Несмотря на молодость лет, он и в самом деле много повидал. Благодаря своей мании, вынуждавшей его быть внимательным и точным.
Итак, Николай Игоревич стоял в узком коридоре. Смотрел на зимнюю, убегавшую назад землю. Она казалась малозаселенной, почти пустынной, иногда показывались дома и тут же исчезали, и подступал заснеженный лес, и не отпускал долго, казалось, что надвигается и вот-вот сомкнется, поглотит поезд вместе с железной дорогой, но лес обрывался вдруг, показывался переезд, за переездом поле, в поле на лыжах шел мальчик, один-одинешенек.
Солнце пробивается сквозь морозный туман, мальчик останавливается и смотрит на далекий грохочущий поезд, идущий на запад, уносящий Николая Игоревича, и всех пассажиров, и машиниста, и помощника, а Николай Игоревич уже сидит в купе и знакомится с соседями, и проводник несет им чай, стаканы покачиваются в подстаканниках, Николай Игоревич рассказывает, зачем едет в незнакомый город, угощает попутчиков пирожками с рисом – напекла в дорогу Мария Натановна. А мальчик все стоит один в поле на накатанной лыжне, и ему немного страшно в безлюдной пустыне, хотя светит солнце и даже тепло лицу. Но так тихо и так безлюдно, и такое застывшее небо над головой. И ты такой маленький здесь. Черная, лишняя точка.
К вечеру, устав уже от чая, от лежания на верхней полке, от душного воздуха, вновь вышел Николай Игоревич в коридор. У окна стоял сосед со второй верхней полки, невысокий, крепкий, в белой майке и синих спортивных шароварах. Николай Игоревич встал рядом с маленьким, коренастым соседом, пахло от него крепкими, едкими папиросами и прохладным «Тройным» одеколоном.
Они молчали, смотрели, как угасает на горизонте солнечный, в облаках разлитый свет, отгорает и обращается в пепел.
– Вот ты говоришь, воздух сладкий, – произнес вдруг сосед. – У нас воздух тоже не сказать что свежий. Химических запахов, правда, нет. Липой пахнет, когда цветет. Или, когда печи топят, дымом тянет. Но производство все равно вредное. А где оно полезное, я не знаю. И река уже, конечно, не такая, как в детстве была, сырой воды не попьешь без страху, да и так лезть в воду подумаешь, стоит ли. А я все же не хотел бы уезжать. Даже если совсем рай. Я здесь врос, корни пустил, вытащи меня отсюда, из земли этой, я и помру. Я уже сам отравлен. Вместе с водой и воздухом.
– Очень понимаю, – отвечал Николай Игоревич, – я бы тоже так врос, но не дали. Жизнь мне такая выпала, не успевал врасти.
– Дело военное.
– Вот именно. Сам ничего не решаешь. А сейчас иди, куда хочешь, а я и не знаю, куда хочу.