Коляска катится; кучер на козлах покачивается. Луна стала высокая, далекая. Холодно в лунном свете… Вспоминаю обрывки разговоров. Об одной знакомой даме хозяйка сказала: «Ну да ведь дети-то пестрые у нее»… В соседнем уезде соседней губернии предводитель, председательствуя в земском собрании, так ставил вопросы: «Кто согласен, тех прошу сидеть, а кто не согласен, ну — тка пусть встанет». Конечно, все сидят… Один наш помещик был женат; развелся и выливал помои на всю семью бывшей своей жены. «Но хуже всех, — говорил он, — младшая сестра — в ней прямо изверг сидит». Через год узнаем, что он на этом «изверге» женился… Самое меткое слово в тот вечер принадлежало хозяину. Заговорили с похвалой об одном доме, где очень заметную роль играло третье лицо. Наш хозяин сказал: «Ну, конечно, все ничего; только уж нравы очень… семейные… да не совсем».
Коляска катится… Проехали деревню Криушу, остался влево курган; вот уже белеют под луной въездные ворота, лошади жмутся — пролетаем меж столбов. Обнимает лиственная прохлада шелестящей аллеи… Дом в ночи стоит застылый под луной, смотрит на луну и укрывает сон людской… Стучу в буфетное окно. Дверь отворяется… Хорошо дома, лучше, чем в гостях.
Неужели и они так думают? Да, наверное. Жена городского головы Гаврилова, когда как-то заговорили о Париже, сказала, что никогда не поверит, чтобы Париж был лучше Борисоглебска, что она себе представить не может, чтобы что-нибудь могло быть лучше Борисоглебска. Благодарение небу, что это так. Все на свете относительно. Теперь много говорят о законе относительности и провозвестнике его Эйнштейне. Не знаю, не читал; но, конечно, относительность есть одна из возможностей счастья на земле. Если всякий сверчок
Но что меня удручало в этой мелкопоместной обстановке, это не довольство ею, а удовлетворяемость, отсутствие потребности, полное отсутствие творчества. Из года в год на том же месте, на том же стуле; сидения протираются, диван продавливается; кусты растут, ерошатся и в окна лезут, деревья урастают, дают хворост, под ними черная земля; в кустах под окнами отбросы домашнего хозяйства — бумага, коробки, окурки… И никакой потребности выйти из этого. Не только нет стремления к улучшению, но есть сокрушение о прошлом: в прошлом, видите ли, лучше было, разве так жили! Челяди тридцать человек было, свое полотно ткали, по праздникам шампанское рекой лилось, свой оркестр был…
Совсем не понимаю: на крыльце отхожее место воняет, ванной в доме нет, битый рукомойник вам на стул ставят, а об оркестре вспоминается как о какой-то Шехеразаде… Но ведь дом-то был тот же и кругом дома все то же?.. И что же за музыкальный уровень предков, удовлетворявшихся таким оркестром… Зато потомки иногда говорят: «Мы так любим музыку, что с удовольствием слушаем самую посредственную». Вот это принижение своих требований соответственно своим возможностям — вот что составляло безотрадность русской жизни. Конечно, довольствоваться малым похвально; не жаловаться на невозможность иметь лучшее, это заслуга. Но
Да, жизнь нашей провинциальной «интеллигенции» нельзя было назвать культурной. Она была не культурна и в личном смысле, но еще больше в общественном, в смысле взаимоотношений.
Все это были люди, много поколений друг с другом знакомые, одного уровня, а между тем в отношениях всегда чувствовалась какая-то настороженность; весь обмен житейский проходил на подкладке взаимного недоверия. Только в детях это не чувствовалось, а уже в школьном возрасте просыпалась какая-то оглядка. И все общение людей было внешним покровом поверх внутренней отчужденности. Никогда, как у нас в провинции, не приходили мне так часто на память слова Гёте: «Люди — плавающие горшки, которые друг о друга толкаются».