И вот опять кинуло не туда. Вдруг стало обидно. Готовил у Чайного озерка черные пары, всю зиму гонял работника с возами, а теперь выясняется, не для себя позаботился. И с досады на второй день пасхи спозаранок запряг в телегу коней, взял семена и бороны, выехал туда.
На земле и по жухлому остожью полян пламенели искринки ночного заморозка, за телегой ложился печатный след, а в лесу терпкий запах прошлогоднего падалика, свежий настой набухающих почек на обвислых сучках берез, желтоватые вспышки на вербах и праздничное щебетание птиц.
По чернопару бродили грачи в лакированном черном оперении, хлопотливые и домовитые, озабоченные тем, как бы скорее поправить свои за зиму поврежденные ветрами гнезда и начать обзаводиться новым семейством.
— А я как вор, — сказал себе Согрин. — Свое же спешу украсть…
Но в нем уже не было прежнего пристрастия к этому полю. Весь чернопар теперь казался чужим, словно само поле отвратилось и возненавидело хозяина, пришедшего к нему без радости и любви.
Оно смотрело угрюмо, с немым укором: «Ты всегда стоял на меже. А где же тот работник, что вспахал меня?»
— Да пропади ты пропадом, — зло сказал Согрин. — Не возгордишься ты нынче высокими хлебами. Я вот подбороню сейчас, малость семян набросаю и больше сюда не вернусь…
До полудня двумя боронами он успел подборонить большой массив и уже собирался выпрягать коней, задать им корм и дать отдохнуть, когда на межу вывалилась из-за черноталов подвода с тремя мужиками. Даже издали Согрин сразу узнал их. Правил буланой лошадью Фома Бубенцов, а по обе стороны телеги торчали фигуры Гурлева и Белоусова.
— Э-э-эй! — громко закричал Гурлев и замахал руками. — Ты чего здесь, варнак, самовольничаешь?
Его зычный голос резанул по ушам, перекликом ударился о белые стволы еще голых деревьев, а слово «варнак» и появление новых хозяев поля запалили Согрина гневом. Бросив нераспряженных коней посреди пашни, он, как в удушье, оборвал на рубахе верхние пуговицы, по-бычьи наклонил голову, медленно переступая ногами, пошел навстречу.
— Тебе, Согрин, предупреждение давали, это поле не трогать, — сурово сказал Гурлев, когда они сблизились. — Пошто же залез?
— А ты по какому праву меня варначишь? — заорал Согрин. — Я кто?..
— Сам знаешь!
— Не-ет, я не знаю, кто я. Не знаю, кто!
— Позднее узнаешь, — ровнее бросил Гурлев. — А покуда выводи с пашни коней и поезжай туда, где для тебя поле назначено!
Гнев вдруг выплеснулся наружу, и Согрин, безрассудно подняв волосатый кулак, с размаху ударил Гурлева в скулу. Тот откачнулся назад, но на ногах выстоял и на мгновение закрыл глаза. Согрин ударил его снова, почти под дых, Гурлев опять качнулся и сдюжил, а третий удар, нацеленный в переносицу, между глаз, успел перехватить. Согрин взвыл от боли. Гурлев вывернул ему правую руку за спину, нажал, и жестокая боль сразу же прострелила плечо, поясницу и грудь.
— Так-то, Согрин, — сказал Гурлев и выплюнул выбитый зуб. — Так-то…
А на помощь ему спешил Белоусов, опираясь на костыль, подскакивая на одной, как ходуля, длинной ноге и угрожая занесенным вверх вторым костылем. Фома Бубенцов опередил солдата, в руках у него сверкнуло лезвие топора. От ломающей острой боли и от внезапного предчувствия гибели Согрин снова взвыл и начал оседать к земле, потом рухнул на нее лицом вниз. Тогда Гурлев выпустил его из своей железной клешни и остановил мужиков.
— Стойте! Не полагается лежачего бить!
Это было не великодушие, а насмешка, не жалость, а презрение и унижение, какого Согрин еще не испытывал никогда. Оно было хуже смерти. Но чего стоили бы тогда все усилия и стремления выжить, сохранить себя?
— Подымайся и по-честному посчитаемся, — предложил Гурлев. — Лицом к лицу! Коль уж встретились мы на узкой дорожке!
— Бей! — прохрипел Согрин.
— Лежачего бить не в моем характере. Если хочешь драться, давай начнем, но по правилам жизни.
Он скинул с плеч пиджак, расставил ноги и приготовился, но Согрин сел, охватив колени руками. Бешеный угар, что вскипятил ему кровь, уже отхлынул, и ум снова стал холодным и ясным. Одним мгновением мелькнуло в сознании видение суда, решетка тюремной камеры, запущенный, одичалый без хозяина двор. А он хотел продолжать жить и видеть над головой просторное небо!
— Твоя взяла, Гурлев, — сказал покорно. — Прости меня, ежели можно. Всякому было бы обидно лишаться своей кровной земли.
— А она не твоя! Ты из нее кровя-то сосал, а не ласкал, как родную.
Фома Бубенцов решительно подступил к Согрину, встряхнул за ворот рубахи.
— Да вставай же, июда! Эй, солдат, неси сюда вожжи, счас мы его повяжем и за покушение сдадим под суд.
— Не надо, Фома! — отстранил его Гурлев. — У Согрина доля еще впереди, там ему все припомнится безо всякой скидки.
— Я милости прошу за свою дурность, — еще покорнее сказал Согрин. — Было вроде затмения. Уж мне ли в споры вступать и в драки кидаться? Но как произошло, понять не могу. Рука-то словно сама поднялася. Ладно вот в бесов не верю, не то подумал бы: бес толкнул!