То, что мать в результате стала для него главной угрозой, в голову не вмещалось – словно бы этого просто не было. И поэтому ему было сильно не по себе: как будто он единолично, исходя лишь из собственных предположений, принял такое решение. А ведь, сделав подобный шаг, изменить последствия уже будет нельзя, и доверия герцогини он не вернёт, даже если его положение потребует её добровольной поддержки. Кровь стучала в висках, душевное смятение было таким же назойливым и звучным, как шум ветвей за тонкими стенками шатра.
Поэтому он вначале не воспринял звуки схватки, тем более что сперва они были такими приглушёнными, смутными – не громче звона в ушах, как ему показалось. Только близкий предсмертный вскрик предупредил его, а потом сразу прозвучал второй – ещё ближе. Бовиас схватился за меч, и ему как раз хватило времени выпростать его из ножен и ногой отодвинуть с дороги лёгкий походный стол с бумагами, как пышное полотнище, закрывающее вход, бесцеремонно сорвали, и в шатёр уверенно вступили трое вооружённых людей, ему неизвестных.
– Отдайте оружие, принц, – посоветовал один из них. – Это бесполезно, нас больше.
Вместо ответа Бовиас схватился ещё и за щит. Схватился неловко, да и какая может быть ловкость под колпаком шёлкового шатра, в котором, как бы он ни был просторен, всё равно тесно и полно скарба. Даже в дворцовых залах драться проще, там больше места, стены крепки, и мебель надёжна, ты точно знаешь, что, может быть, запнёшься о кресло или сундук, и они без труда выдержат напор твоего тела, не превратятся в груду острых обломков, которые тоже могут тебе что-нибудь проткнуть. А тут – походная дребедень, на которую никакой надежды.
Принц сражался бешено – предчувствие, что всё может закончиться очень плохо, не оставляло его. В какой-то момент его тело вспомнило, что от свободного, ничем не ограниченного и не напичканного опасным скарбом пространства (а ещё, возможно, там его поджидают верные люди, готовые вступить за него в бой) его отделяет всего лишь ткань, и извернулось так, чтоб оказаться у стенки шатра. Улучив момент, он полоснул полотно наискось, вывалился наружу – и тут на него навалились со всех сторон. Прижали и руки, и ноги, и даже лицом уткнули в траву и сухую грязь, натрусившуюся с солдатских сапог. Не торопясь, освободили жертву от оружия – удержать меч в его положении было просто невозможно – и только потом подняли, вывернув руки, да так, что не дёрнешься.
Человека, который на него смотрел, он знал – это был один из офицеров его матери. Офицер по особым поручениям, как принято было говорить. Он смотрел почти не мигая, и в пляшущем свете костров и факелов его лицо казалось неестественным, похожим на точённую из дерева маску или голову искусно изготовленной марионетки – так мастера-кукольники обычно изображают рыцарей или королей для нужд бродячего вертепа. Лицо с претензией на силу и могущество, но очень уж условные – те, что заявлены лишь в рамках разыгрываемой истории.
– Что всё это значит? – выкрикнул Бовиас ему в глаза, бесчувственные, терпеливые.
– Вы скоро поймёте, принц, – ответил тот, и Бовиасу сзади на голову накинули чёрный мешок, а руки связали.
Он никогда раньше не задумывался над тем, как тягостно положение пленника, который даже самостоятельно пошевелиться не способен и лишь подчиняется навязанному распорядку существования. Вот так, когда ничего не видишь и мало что слышишь, не имеешь права хотя бы свободно почесаться или поменять позу затёкшего тела, надобности, которые прежде не удостаивались внимания, превратились в вещи безумно значимые. Было так плохо, что принц даже не чувствовал себя по-настоящему униженным, когда мычал сквозь мешок, что ему нужно отлить или хочется пить.
Пить ему давали, приподняв мешок ровно настолько, насколько это было необходимо, и кормили так же. Кормили всего дважды, но Бовиасу показалось, будто изматывающее путешествие продолжалось бесконечно. Оно стало для него настоящей пыткой, хотя везли его не в седле, что было бы намного тягостнее, а в телеге, на соломе (и каждая кочка отзывалась в костях и внутренностях, а их на пути попадалось очень много). За каждым его движением ожесточённо следили, часто прижимали, так что шевелиться в своё удовольствие тоже было нельзя. Хотя какое вообще может быть удовольствие – со связанными-то руками и головой, окутанной грубой тканью.
Потом, когда наконец-то доехали, и принца подняли, куда-то поволокли, он даже испытал облегчение: как бы ни закончилось, лишь бы поскорее. Все его чувства и переживания, все возвышенные соображения о чести, гордости, способность оскорбляться или оценивать попытку подольститься, на время вовсе перестали существовать. Были только страдание и освобождение от страданий – вот что оказалось важнее всего на свете. Мешок с пленника не снимали, даже пока вели по лестнице, но Бовиас, собственно, и не осознавал, насколько нелепо он выглядит, и в этом тоже было облегчение. Как часто случается, незнание одаривало щедрее, чем просвещённость.