Читаем Родная речь полностью

Когда я в вечерний час гуляю по городу, никому и в голову не приходит, что к моей голой груди четырьмя красными лентами приклеена посмертная маска Эльзы Ласкер-Шюлер, на лице которой застыла улыбка. Я иду по Тарвизерштрассе, скрывая маску под толщей одежды. Еще вчера под ногами шуршала сухая листва, а сегодня сыро и промозгло. Я иду в Институт германистики и усаживаюсь в пустой аудитории, как когда-то в пустой церкви. Я распахиваю плащ, задираю свитер, расстегиваю рубашку, поднимаю вверх майку и начинаю ощупывать улыбающееся гипсовое лицо. Маска содрогается — так расходилось у меня сердце. Что, если бы я попал в больницу! Врач или сестра расстегнули бы на мне рубашку, задрали майку и в испуге отшатнулись бы, прежде чем отклеить ленты и снять маску с запечатленной улыбкой. Без хирургических инструментов тут не обойтись. Я бреду по утопающей в тумане нескончаемой Тарвизерштрассс. И опять встречаю хромую собаку, вероятно, правой передней лапой она угодила под машину. Я смотрю на искалеченную лапу и поднимаю глаза на хозяина, который на моей памяти уже три года ходит вслед за собакой. Как она красиво хромает, хочется мне сказать, но он не понял бы меня. Четвертый или пятый месяц я ношу под кожей лица посмертные маски. Я примеряю маску отца художника и бывшего моего преподавателя из торгового училища. Она мне великовата, но если продеть шнурок сквозь мочки ушей в том месте, где у женщин серьги, завязать на затылке узел, она сидит как влитая. По ночам, когда все спит, я с маской на лице иду по городу, за версту обходя полицейские посты, шагаю по освещенным улицам и останавливаюсь перед витринами с раздетыми манекенами. «Витрина оформляется», — написано на табличках. Завтра куклы будут уже одеты. Листья свисающих ветвей гладят меня по голове и касаются верхнего края маски. Георг Рудеш — пейзажист. Он любит людей, но рисует их редко. А я в посмертной маске его отца иду по улицам, послужившим натурой для пейзажей Георга, написанных маслом. Когда я заходил к нему, он, шурша папиросной бумагой, извлекал из нее гипсовую маску. Это была первая настоящая маска, которую я видел в своей жизни. «Покажите, пожалуйста, посмертную маску вашего отца. Я хочу ее видеть». Сердце мое начинало биться сильнее, я машинально хватал нож и вилку и глотал, едва прожевав, ветчину, сыр, колбасу и маринованные огурцы, да побольше черного хлеба, и еще один кусок клал на стол поближе к тарелке, когда Георг снимал крышку с обувной коробки и, как спеленутого ребенка, раскрывал обернутую папиросной бумагой маску. Крючковатый нос, вспухшие губы, морщины на лбу, по которым я робко скользнул кончиками пальцев. Я перевернул маску и осмотрел изрытую неровностями внутреннюю сторону. Несколько волосков с бровей впечатались в затвердевший гипс. И тут же в моих глазах покоробились лики всех карнавальных масок, которые я видел на улицах и в витринах. Он любил своего отца, я находил тому подтверждение в бесчисленных письмах, особенно студенческой поры, он сам мне их показывал. Отцелюбие! Слово-то какое. Вероятно, под этим можно было понимать две или три тысячи пейзажей, штабелями громоздившихся в его подвале и темной комнате. «Что потеряло окровавленное дитя в макбетовском котле?» — прочитал я в его дневнике. Осквернив себя подростковым грехом, он написал отцу покаянное письмо и говорил о дьявольском искушении. Когда в наивном баловстве я примерял посмертную маску его отца и, уткнувшись в нее носом, глухо посмеивался, он начинал плакать. Я вернул ему маску отца; зашуршала папиросная бумага; он подался вместе со стулом назад, встал и унес маску в соседнюю комнату. Я смотрел на побледневшее лицо и видел его гипсовую маску. Когда он поворачивал голову и раскрывал рот, чтобы отправить в него кусок мяса, мне хотелось сказать: «Спокойно. Вот так. Не меняйтесь в лице». Его доверие ко мне его унижало. Я не дорос до его человечности. Если он умрет у меня на глазах, я сделаю его посмертную маску. Если я умру в его присутствии, он натрет мне лицо мазью и зальет его гипсом. Я вижу, как он стоит у меня в изголовье, моя голова лежит на глубоком блюде, он поднимает подбородок, чтобы ловчее было уверенными жестами профессиональной гримерши разгладить мне лицо. Когда я буду уже в гробу, он перестанет бриться, следить за своей одеждой. Разведя ноги и положив руки на колени, он будет неподвижно сидеть на своей кровати. Нет больше тела, которое после акта самоосквернения вновь принимает скорченную позу зародыша. Я выхожу из зеркального отражения своей самовлюбленности и помогаю художнику украшать мой труп. Ногти у меня даже удлинились. Подрежем? Неси ножницы. Когда ты поднимешь средний палец моей правой руки, то на нижней фаланге увидишь следы ожога. «Напоминание о детстве», — скажу я, стоя у своего трупа и глядя себе в глаза. А надоест моя помощь в украшении собственного трупа, тогда воткни нож без лезвия и без рукоятки в зеркальное отражение моей самовлюбленности, рот у тебя распахнется, взор угаснет, оконные стекла разобьются об асфальт, пробитый кое-где зелеными ростками; складное кресло почувствует неодолимое желание посидеть у тебя на коленях, и ты будешь лежать на полу, окрашивая его кровью, брызнувшей из растопыренных в агонии пальцев. Убив зеркальный образ моей самовлюбленности, ты умираешь сам, и твое лицо на полу принимает мои черты. Туман и дождь, позднее станет он снегом, издающим мягкий ватный шорох под моими ступнями, пока не растает от потного жара моих быстрых, но отнюдь не целеустремленных шагов, и тогда на пальцах ног зазвенят десять сосулек. Я отделю их от плоти, срезав маникюрными ножницами. Синеют от холода мои гробовые туфли, придется их ампутировать. Они бегут в снежную заметь, я — за ними, топча босыми ногами снег, который становится все горячее, я пытаюсь догнать похоронные туфли. Метров через триста они выбиваются из сил. Туфли тяжело дышат. Возможно, у них началось воспаление легких, с этим впору и в гроб, дедуля Энц умер от пневмонии, только не надо возражать, в таких случаях помогает лишь смерть. Бегали же мы тогда с братом Михелем, смеясь от боли морозных уколов, в сочельник, накануне Рождества Христова и дня рождения моего отца, неслись босиком по осыпанной белым пухом деревенской улице, вниз до кладбища, которым кончается деревня. Мы драли глотки и мяли босыми ступнями снег, сбегая по склону и не в силах понять, какой он, этот снег под ногами, — жгуче-горячий или колюче-холодный. За оконными переплетами зажглись огни и замаячили головы, потом они исчезли, и на вторых этажах или ниже можно было разглядеть пышно украшенные елки; только в этот вечер раскрыты занавески, вообще-то окна всегда зашторены, но в сочельник каждый прохожий должен видеть красоту и блескучую роскошь комнат и пирамидку, выстроенную из пакетов с рождественскими подарками. И вот мы на кладбище, Михель и я; в церкви — ни души, но Тело Господне по случаю Рождества освещено, лампочки горят и в чреве моей матери, где уже растет наш младший брат, мы хотим видеть, как он выглядит. Снег обжигает ступни, среди надгробий — несколько свечей с трепещущими язычками; там, где лежат самые юные, мы кричим от боли. Штанины засучены до колен, иногда какая-нибудь одна сползает. Водворение ее на место, когда под ногами горит снег, заставляет меня приплясывать. Мы стоим перед могилой дедушки Энца и уповаем на воспаление легких. Легкие моего брата хлопают друг о друга, словно руки, отрясающие снег с варежек, это — аплодисменты, мы добились своего. Боль была прекрасна, прекрасна и жестока. Если сегодня у меня нет ни одной раны, я должен сам ранить себя, чтобы иметь силы жить дальше. Умереть я хотел бы не там, где рожден, нет, мое смертное ложе должно стоять там, где я люблю. Никто не помышляет о смерти непреклоннее, чем молодые люди, даже если из чувства стыда они редко говорят об этом, — сказал Поль Низан.

Перейти на страницу:

Все книги серии Австрийская библиотека в Санкт-Петербурге

Стужа
Стужа

Томас Бернхард (1931–1989) — один из всемирно известных австрийских авторов минувшего XX века. Едва ли не каждое его произведение, а перу писателя принадлежат многочисленные романы и пьесы, стихотворения и рассказы, вызывало при своем появлении шумный, порой с оттенком скандальности, отклик. Причина тому — полемичность по отношению к сложившимся представлениям и современным мифам, своеобразие формы, которой читатель не столько наслаждается, сколько «овладевает».Роман «Стужа» (1963), в центре которого — человек с измененным сознанием — затрагивает комплекс как чисто австрийских, так и общезначимых проблем. Это — многослойное повествование о человеческом страдании, о достоинстве личности, о смысле и бессмысленности истории. «Стужа» — первый и значительный успех писателя.

Томас Бернхард

Современная проза / Проза / Классическая проза

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза
Чингисхан
Чингисхан

Роман В. Яна «Чингисхан» — это эпическое повествование о судьбе величайшего полководца в истории человечества, легендарного объединителя монголо-татарских племен и покорителя множества стран. Его называли повелителем страха… Не было силы, которая могла бы его остановить… Начался XIII век и кровавое солнце поднялось над землей. Орды монгольских племен двинулись на запад. Не было силы способной противостоять мощи этой армии во главе с Чингисханом. Он не щадил ни себя ни других. В письме, которое он послал в Самарканд, было всего шесть слов. Но ужас сковал защитников города, и они распахнули ворота перед завоевателем. Когда же пали могущественные государства Азии страшная угроза нависла над Русью...

Валентина Марковна Скляренко , Василий Григорьевич Ян , Василий Ян , Джон Мэн , Елена Семеновна Василевич , Роман Горбунов

История / Проза / Историческая проза / Советская классическая проза / Управление, подбор персонала / Финансы и бизнес / Детская литература