Старшина Николаев особенно охотно приказывал нам ползти в плохую погоду, когда земля под ногами была залита лужами и отзывалась на тяжелые солдатские шаги сочным чмоканьем. Если неподалеку от дороги или поля для занятий оказывались гражданские лица, тем более молодые особы женского пола, приказ ползти следовал почти неукоснительно.
Я очень благодарен старшине Николаеву. Неделя, другая: я вдруг почувствовал, что приказ ложиться в грязь и ползти уже не вызывает во мне негодования. Ложусь и ползу, не думая о шинели, штанах (колени!), сапогах и иной одежде, которую не успеешь ни просушить, ни отчистить, ползу не замечая смеха и шутливых приветствий зрительниц, коли таковые имеются, и тем более вовсе забывая о разных высоких материях, вроде соображений о справедливости и гуманности. Уроки смирения никогда не бывают напрасны и оказываются необходимы на всем протяжении жизни.
Первые полсотни метров ползти было нетрудно, даже весело. Но вскоре я почувствовал, что задал себе нелегкий урок.
Снег залезал за ворот, набивался в сапоги, таял в них; ноги горели и мерзли одновременно. Спина взмокла от жаркого пота. Пот струился
Глава четвертая
…Давно не писал.
Месяц, наверно. Или больше.
Немало, если писать за долгие годы стало такой же потребностью, как дышать, есть, пить, спать, видеть небо, любить.
Если жизнь неполна, когда на протяжении дня не подошел
Неполнота жизни – как болезнь (а болезнь непременно неполнота жизни).
Работа томила неосуществимой мечтой и мучила неосуществимостью.
Мысли в голове, пусть не всегда
От старости, должно быть, я разучился объединять работу пером с суетой дня.
Прежде, если выпадали всего полчаса какие-нибудь, я спешил к письменному столу…
Абзац – хорошо. Строка – тоже неплохо.
С течением лет я разучился работать урывками.
Мне необходимо теперь пространство времени.
И к нему особого рода спокойствие, без которого (опять вспоминаю Пушкина)
(Пушкинские эпиграммы на Каченовского и в самом деле отмечены раздражением и дерзостью «журнальных драк». Суетой дня.
Михаил Трофимович Каченовский в разные годы занимал в Московском университете кафедры всевозможных историй – русской, всеобщей, славянских литератур, а также кафедры археологии, теории изящных искусств, статистики, географии. Человек был образованный. Его лекции – по общему признанию, утомительно скучные – охотно, однако, слушали Герцен, Кавелин, Гончаров, Сергей Соловьев, историк.
В литературных вкусах образцовый старовер, Каченовский молодую литературу не жаловал. Пушкина принялся критиковать, едва имя поэта засветилось на горизонте отечественной словесности. Появление «Руслана и Людмилы» сравнил с втершимся в Благородное собрание мужиком с бородою, в армяке и лаптях, закричавшим зычным голосом: «Здорово, ребята!» Пушкин отвечал на критики Каченовского эпиграммами, подчас грубыми. Ни на кого так много эпиграмм не сочинил.
Но, когда, уже в 1830-е годы, дело дошло до избрания Пушкина в члены Российской Академии, Каченовский подал за него голос. И об «Истории Пугачевского бунта» отозвался определенно, уже после смерти Пушкина: «Один только писатель у нас мог писать историю простым, но живым и сильным, достойным ее языком. Это Александр Сергеевич Пушкин…»)
Но я не про Каченовского, я про
Пишу курсивом, чтобы отличить некое знаковое понятие в моей жизни от географического названия.
Именно потому вспоминал, что там –
Хорошо. Как-то по-особенному хорошо.
Одно слово
«Творить».
Всё же смешно: парк – культуры, дворец – науки, дом – творчества.
Серое пятиэтажное здание с большими окнами на берегу залива.
Когда, задумавшись, поднимаешь глаза от бумаги, видишь за окном неяркое балтийское небо, серую неторопливо качающуюся воду, светлую песчаную полосу берега.
Рижское взморье.
После раннего завтрака разбредались по комнатам.
В комнатах стояли письменные столы, манившие простором.
Всю жизнь любил просторные письменные столы.
Широкая, ничем не загроможденная столешница. Как футбольное поле.
Или – как чистый загрунтованный холст, манящий мастера бесчисленными возможностями.
Мечтал дома иметь такой. Не получалось. Для
Стол у меня дома был старинный, достался мне от отца.