Все чаще он об этом думает, и все тяжелее работать — а круг, кажется, совсем не убавляется, конца-края нет этому навозу. Наложил, умял, загладил, понес… И опять накладываешь, стараешься побольше отхватить от круга, но в станок только половина лезет; со злостью тыкаешь кулаками, сверху печет, ни ветерка, и никто на тебя внимания не обращает, не видят, как ты мучаешься тут — каждому самому до себя. Глаза бы не глядели на эту работу. Куда лучше возить его либо мять. Или, положим, из катуха вычищать, это куда интересней. Там прохладно, и никто за тобой не гонится; и стараться при людях не надо, как здесь; нынче не сделал, так завтра докончишь… Наложил — умял — загладил — понес. И еще… И все время нагнувшись да нагнувшись, неба не видишь.
Кизяк, он слышал, и в соседних селах делают, конечно, и везде, наверное, по всей стране — самое сейчас время для него, пока сенокос не начался. Да и куда без него, дров разве напасешься? Это все леса, которые он смутно себе представляет, порубить надо, тогда только хватит. Леса, говорят, большие есть, побольше их осинового — ну а все равно…
Он смотрит на соседский круг. Девчонки те, сверстницы его, тоже устали, непослушными ручонками укладывают, уминают навоз в станки; и подымают с натугой, несут перед собой торопливыми шажками, откинувшись назад и пошатываясь, тонкие, как тростиночки, под тяжелой этой, в треть пуда считай, ношею… Они уже и не отстраняют от себя станки, сил нету, платьишки их на животах все как есть в навозе, его штаны и майка тоже…
И первой эту его усталость замечает мама. С пытливой полуулыбкой-полужалостью смотрит она ему в глаза, говорит вроде бы весело:
— Ну как — идет работка-то?! Ну и слава богу. Ничего, глаза страшатся, а руки делают. Сейчас он у нас запищит, круг-то… — И вдруг вспоминает: — Господи, жарит-то как — дыханьюшки моей нету! Сбегал бы ты, сынок, за водой, вышла вся в чайнике, выпили.
— Вот-вот, — поддерживает ее тетка Марфуня и кричит соседям: — Вы-то как там — с водой? А то пусть молодяка наша сбегает в село, к колодцу… как оно будет хорошо, холодненькой-то!
— А и то, — соглашается хозяйка Якушкиных. — Ну-ка, девки, слетайте-ка с женишком… Хорош женишок, ты гли-ко — не хуже тещи кизяки кладет. А засылайте к нам сватов, под осень?!
— Ну а что ж, и зашлем! — с веселой уверенностью говорит отец и разгибается, смотрит насмешливо, руки у него, как и у всех, чуть не по локоть в навозе. — Залог ваш, утиральники готовьте, нечего и медлить.
— А у нас есть, хоть сейчас!
— Вот еще… — ворчит он и что есть силы хмурится, показывая, что пусть они дурака не валяют; а на девчат не хочет, не может смотреть — стыдно… Что за народ такой, думает, вечно им про девчачье что-нибудь надо… дались они им, эти девчата!
От колодца они возвращаются, когда уже по всей округе вовсю завечерело. От круга всего ничего осталось, один мысок, бабы обложили его своими досками вкруговую, добирают остатнее — и он будто и в самом деле слышит, как он пищит, круг, жалуется, добиваемый сильными, со стороны глянуть — вовсе не уставшими руками матери и теток. У соседей кусок еще порядочный, но там, глядя на ночь, тоже торопятся, работают уже молча — усталь свое взяла, не до разговоров.
— Все кишки порвал, не могу, — говорит вдруг Паша, выпрямляется и утирает лицо локтем, размазывая навозные брызги. Он говорит это так жалобно, с таким беспокойством и животной какой-то заботой о своих кишках, которые в нем есть и которые так натрудились и устали, что все ему верят, жалеют; пусть и все семнадцать ему, а жалко. Работает он торопливо, рывками, будто каждый кизяк у него — последний и он торопится побыстрее сделать его, положить, и потом убежать в мальчишескую их компанию, на реку, — немудрено и устать. — Болят кишки, — объясняет он всем и показывает на грязный свой живот, кивает головой. — Прямо болят, и все!
— Ну, еще немножко, Паш, — уговаривает его мать. — Ты не торопись только, помаленьку.
— Немножко можно, а больше не могу, — говорит он покорно, с ребяческой серьезностью, нагибается, берется за станок; и опять его что-то несет, торопит, будто сжигается что в нем — может, разум сам? — освобождая лихорадочную неразумную энергию, нетерпеливую и раздраженную теперь…
Водоноса подзывают все, он высоко держит чайник, и они поочередно, отстраняя грязные руки как уставшие раскрылившиеся птицы, пьют из носика. На круг уже и доску положить негде, так мало его осталось; его посылают мыть освободившиеся ведра, потом палочками метить приграничные свои кизяки — кончается день.
Назавтра все это повторится еще раз, а сегодня день кончается. Полощутся в теплой грязноватой воде натруженными руками бабы, отмывают присохшую коростой навозную жижу с локтей и ног, с лица; тянутся вереницами с верховьев речки люди с вилами, с чисто вымытыми станками и досками, окликают еще работающих:
— Бог в помочь!
— Спасибочки на добром слове.
— Пищит?
— Пищит, куды он денется!..