Как-то он спросил у матери: что это все так дядьку Ваську зовут — Погребошник да Погребошник?.. «Да-к а сметану в парнишках любил, — отвечала, — в погребках чужих. Все баловались, а имя ему одному досталось. Непутевый, попадался часто». И вот довелось и с ним попасти коров, очередь так выпала. А пастьбу он знал не хуже «многих некоторых», как он хвастал; и, как ни странно, все кругом подтверждали это, головами кивали — знает. Полстепи обойдет, а скотину получше других накормит. Предлагали уже и в пастухи к обществу наняться, плата не то что в колхозе, мигом бы хозяйство свое поправил — отказался: «Не, я один не могу… мне чтоб с народом. Я, когда один, маюсь дюже. Вот маюсь — и все!..» Небритый вечно, глаза с бестолковинкой рассеянно-веселой, праздной; матерок его беззлобный, бодрый то на базе слышен, то на Культурке, а то у двора какого-нибудь, где собрались посудачить, — второй бригадир, везде поспевает…
Утром, мимо колхозной базы прогоняя, захватывали всегда Цветка для коров. Кто его так назвал — неизвестно, только совсем уж не цветок был: масти грязновато-серой, осадистый, с крутым толстенным загорбком, он не шел, а медлительно шествовал, мало на что, даже и на коров, обращая внимание, а то стоял, весь будто в думе о грузной силе своей, сквозь дрему силы этой смотрел куда-то, так вконец и не решив еще, куда бы ее употребить, грезил, и в грезе этой тяжел был и одинок среди всего… Пока стадо, будя обмокревшие в росе кусты, вламывалось в них, с чавканьем одолевало низинную топь Черноречки, пило и обчесывалось в ее зарослях, готовясь к дальнему прогону на заречные травяные взгорья, Погребошник скорой ногою сбегал на бычатник и вернулся, погоняя впереди себя на тяжкую рысь иногда переходящего бугая. И все бы, наверное, обошлось, то есть было бы как всегда, если бы не топь эта, куда и взбалмошные телки без нужды не лезли, старались обойти.
Цветок, чтобы перейти ее, сунулся в одно было место, в другое затем, загрузнул, но рывком взбросился, выдрал толстые короткие свои передние ноги из грязи, попятился, заворачивая всем корпусом на сухое, — с которого наскочил на него, дурным кроя матом, погонщик… В безалаберном раже наскочил, никому не нужном, такое бывало с ним почему-то порой; и тяжелым от росы пастушьим кнутом оглушая воздух, жахнул, опоясал с ходу так умело и беспощадно, что бык будто наткнулся на что — замер тупо, а потом стал поворачиваться к обидчику. Но тяжело опять взлетела рука с кнутом, запоздалый толкнул в уши, осушил слух еще удар один хлесткий, грязною полосою возник по морде быка прямо — и осек, и не дал собраться силе этой. Дрогнула, помешкав, сила, и Цветок, по воде, по грязи свои подбрудки волоча, все тою же трусцою грузной вдоль речки взял, а потом под остервенелую ругань преследующую прямо в топь свернул все-таки, туда, куда его с таким идиотским упорством и совсем без нужды загоняли. И одолел ее с трудом, даже для него едва посильным, голову подымая от брызг воды и грязи, выбрался на тот берег, стал, морду потянул, неизвестно куда глядя, низко и глухо проревел что-то и, не оглядываясь, направился к стаду — уже в гору потянулось стадо, на старинные свои коровьи тропки, перепоясавшие всю степь, на прогон.
И весь день потом не было покоя от Цветка, весь день он то тут возникал, то там, бунел издалека угрожающе, землю медлительной вроде ногой кидал — но далеко, грозно летела с клочьями дернины земля — и уходил в стадо, серою глыбой сквозил в нем то здесь, то там, всегда неожиданно; и не раз вздрагивали, выведенные из забытья привольной окрест жизни, пастухи и поспешно оглядывались, определялись, где они и где он, вездесущий… И всякий раз, когда слышался утробный этот, из-под земли будто доходящий рев неудовлетворенный, ему отзывались, неслись в ответ нервные, со злом немалым уже матюки Погребошника и летели вослед угрюмо уходящему камни — все карманы набил Погребошник ими, обкатанными дождями и временем, изъеденными многотерпеливым лишайником верховыми камнями, не любил Цветок летящих камней.